Бегу в медсанбат за майором, злюсь, ругаюсь про себя, что бессилен помочь товарищу. Что же это такое? Почти как во времена Пирогова. Ножи, пинцеты, риванол — весь наш арсенал. Ведь есть уже на свете электроскальпель, сульфидин, витамин, останавливающий кровотечение. Вишневский удаляет доли легкого, Юдин восстанавливает пищевод, Богораз приживляет гипофиз…
Через час приходит майор Тропинин. Немолодой, охрипший, веки шнурами, воспаленные. Я буду давать наркоз. Петро бормочет:
— Может, буду матюкаться под эфиром…
Майор вскрывает брюшную полость. Кишечник в крови, в песке — петли, будто моток веревок.
Взрыв. Майор вздрагивает. Но это не близко. Качается фонарь, прыгают раздвоенные тени на стенах.
— Свет направляй! — кричит хирург Рае.
Чмокает языком. Кишечник иссечен осколками. Начинает зашивать. Ткань, как старая тряпка, рвется под иглой.
— Дела — швах, — мрачно говорит майор,закончив операцию.
Мы и сами понимаем, вряд ли Петро выживет. Он мучается еще два дня. Живет крепким сердцем. Постоянно просит пить. Живот раздут — газы не отходят. Дежурим возле него с Копыловой по очереди.
— Так хотел на фельдшера выучиться, — чуть ворочает он сухим, обложенным языком.
— Выучишься… Операция прошла удачно, — уверяю его.
— Воды… Огонь в животе.
Кладу на запекшиеся губы смоченный бинт. У него начинается икота.
Толковый санитар был. Ему действительно нравилась медицина. Все расспрашивал. Как-то признался: «Я одному больному камень из почки выгнал. Дежурил в санбате. Мучается бедолага. Я к сестре, а та: «Я ему уже укол делала». Стал я поглаживать больного по пояснице— сначала легко, а потом сильней, сильней. Смотрю, легчает, легчает — и утихла боль. А наутро камень вышел. И операцию отменили. Я никому не сказал, что делал, еще бы влепили гауптвахту».
Умер тихо. Я на минуту отошел — вернулся, а в глазах у него смерть.
Я взял его часы карманные серебряные «Павел Буре»; он просил, в случае чего, переслать матери…
Третий день, не переставая, идет дождь. То крупный, то мелкий. Потоки мутной воды несутся по канавам с сопок к морю.
Море у берега коричнево-глинистое. Низкой пеленой стелется туман. Одиноко кричит морской ворон. Все кругом серое, промозглое, липкое.
Зябнем. Ветер уже зимний. Мокрая одежда не просыхает, воняет псиной. Грязь по колено… Тоскливо. Мастерим печурки из бензиновых бочек, но дров нет, топим полынью. Что будет, когда морозы ударят?
Немец усилил обстрел берега: боится, что в такую погоду могут незаметно пробраться наши катера.
Хочется тепла, солнца.
Побродить бы так, как бродил в детстве с дедушкой. Побежать беззаботно, легко, как кораблики, которые он мне вырезал из коры, а я пускал после ливня в ручьях. Дедушки нет уже в живых. Умер он за год перед войной. На Веровском кладбище, недалеко от синего террикона, маленький холмик с покосившимся крестом.
…Мой дед был каменщиком. Золотые руки. На работу ходил за семь километров, на шахту, хотя мог свободно работать в городке. Привык — сорок лет на одной шахте.
По воскресеньям, после бани, дед приходил к нам в гости. Небольшого роста, бородка будто присыпана кирпичной пылью. Дед — чаевник. К его приходу кипел на плитке медный цыганский чайник. Заварку он приносил с собой в специальной жестяной коробочке-сундучке с ключиком. На коробке даже помню надпись: «Чай. Преемникъ Алексея Губкина. А. Кузнецов и К 0. Фирма существует с 1849 года…»
Наш чай дед не признавал.
— Какая разница, дедушка? — спрашивал я.
Дед сердился.
— Не шарамкай много, коли не понимаешь. Лучший чай — цветочный, — говорил он, сербая кипяток с блюдечка, вприкуску… — Он прямо, что ни есть, из почки чайной. А черный — тот из листьев. Смешивать надо. А вот когда поясница заболит, добавлю еще и шалфею.
Дед сопел, вытирая пот. Потом играли в шашки. Когда я выигрывал, он злился: «С фуком нужно играть».
А вообще дед добрый — всегда приносил маковки или длинные, чуть не в полметра, «конфеты-марафеты» — трубочки, завернутые в бумажку с синей, спиралью, лентой. Подзывал меня — и ну бородой щекотать. Она у него колючая, веником пахла. Я закатывался от смеха, вырывался. Гулять ходили на речку Булавинку. Вербы над водой. Коровы на выгоне. Болгарские огороды. Бабы в белых кофтах и белых платках пропалывали картошку. Пели-тянули: «Летят утки… и два гуся…» Ветер свежий, приятный. Под железнодорожным мостом он всегда гудит. С этого моста пацаны прыгают «солдатиком» — место глубокое. Речка мутная, в глянцевых пятнах мазута. Рыбы мало, а раки водятся.
Читать дальше