Вторую ночь бойцы идут без передышки. Серая от пыли дорога загромождена тенями. По одну сторону обочины жмется к ней, не удаляясь ни на шаг, канава с кустами колючего терновника и крупных акаций, по–другую — поле с несжатыми хлебами. В небе — разорванные облака, и в проемах синевы нет–нет да покажет жало нарождающийся месяц.
Впотьмах длинными рядами колышутся люди, обвешанные с головы до ног грузом. Навьючены все избыточно — торчат на спинах ранцы, вещевые мешки, тускло блестят котелки, фляги, чернью стали отливают штыки и стволы винтовок. Посменно несут станковые пулеметы в разобранном виде, минометные плиты и трубы. Скатки шинелей повешены на шеи, как хомуты. Тяжела же ты, солдатская ноша! А ничего не поделаешь: бросить нельзя, все нужно для боя, для немудреного окопного быта.
Дорога медленно и слепо ползет через ночную степь. Дневная жара не спадает. Воздух въедливо пропитан полынью. Никаких запахов не чувствуется, кроме полынных — ядовито–горьких. Дорога будто плитняком выложена — гудит сухая земля. Ноги точно одеревенели и тоже гудят Хочется присесть, лечь навзничь и так лежать не двигаясь. Но нужно идти. И они идут молча, упорно. А молчание еще больше утомляет. Стараясь чемто развлечь себя, бойцы уже не думают, далеко ли до передовых позиций и вообще, где враг. Не хочется думать и о марше. Когда силы убывают, лучше, пожалуй, не отягчать себя мрачными думами. Лучше выбросить все это из головы и думать о чем–либо веселом, смешном. Это помогает. На время забываешься.
Иногда брякнет котелок, поднимутся затуманенные глаза к спине товарища, вспыхнет светляком алюминий. Оживут глаза, и сорвется непрошеный вздох:
Затянуться бы вдосталь, дымком ноздри прочистить!
Это говорит Бусыгин. Ему возражает сосед:
— Махорка имеется. А курить погоди: с воздуха заметят.
— Какое там заметят! Поди сапог лишишься, пока до передовой дотопаешь.
— А ты топай швыдче.
— Темно.. Пятки чужие мешают, — ворчит Бусыгин.
— Поставить его ведущим, коли такой прыткий.
— Могу и ведущим, коль допрежь подкормите.
Последние слова Бусыгина вызвали оживление.
— Чем же кормить–то прикажете? — раздалось изпод минометной плиты.
— Согласно росту и весовых категорий: побольше да пожирнее.
— Поверь, Степан, в долг. Кончаем войну — приезжай ко мне. Дарагому гостю барашка на вертеле подадим. Не сыт будешь — втарой зажарим.
Бусыгин оглянулся: глаза у Вано лукаво поблескивали крупными белками.
— А ты хитер, чертяка, как в том анекдоте.
— Зачем анекдот, я тебя так в гости зову, — не унимался Вано Кичкадзе. — А с чем едят его, анекдот твой?
— Едят — и прибавки не просят, — многообещающе ответил Бусыгин, — Был такой мудрец, вроде тебя, на постой к бабе просился.
— Ух ты! — нетерпеливо дыхнул кто–то, сгибаясь под тяжестью минометной плиты.
Бусыгин не унимался:
— Ну, значит, и спрашивает у бабы: «Сколько за постой берешь?» А та: «Как жить будешь. С удобствами — дороже возьму. А если жить как сам захочешь — червонец в сутки готовь». — «Во–во, как сам захочу», согласился тот мудрец. Ну и поселился. Тут тебе и творог, тут тебе и теплый бок… А как завершился его постой, молодайка деньги просит. «Какие еще могут деньги?» — «Как какие? — удивляется баба. — По уговору». — «Так ведь мы с тобой уговорились жить как сам хочу. А я хотел в долг…»
— Ну и… — не понял Кичкадзе.
— Ну и с тех пор баба не пускает в долг! — хохотнул Бусыгин.
Впервые послышались дальние разрывы. Гудит, гудит дорога, гудят ноги, гудят кости…
Приближается фронт.
То гулко, словно по плитняку, стучат сапоги на выжженном солнцем большаке, то шуршат в пыли, поднимая невидимые клубы к небу.
Уже не чувствуется жажда, нет усталости, нет желаний. Идут ноги. Идут и несут нагруженные сном головы.
Идут солдатские ноги, идут…
Нестройно, сумрачно и длинно тянется колонна, и только ровцдет ее, не дает сбиться сама дорога.
Неодоленная- дорога. Белая, как лунная полоса, дорога. Поднимешь усталые глаза — медленно стелется, уползает от тебя, и зовет, и манит в темноту дорога. Задохнулись, потонули в ночи и окружные станицы, и утомленные от бремени сады, и знойные курганы, и лишь небо, пронзенное остро изогнутым месяцем, пахнёт на тебя густой и терпкой синевою. И опять в глазах, помутненных усталостью и сном, меркнет все виденное, и даже синева заливается чернью.
Идут ноги, сотни, тысячи… Они уже не стучат, а шаркают, не отрываясь, по большаку, но идут как заведенные, не в силах остановиться.
Читать дальше