Озираясь по сторонам, Вилли увидел прогуливающихся по перрону офицеров. Паровоз набирал воду. Еще не давая отчета своему поступку, Вилли побежал за вокзал. Старуха в мужском латаном армяке стояла на прежнем месте. Корзину уже не держала. Она валялась под забором, опрокинутая, ненужная.
— Матка… Панна матка!.. — задыхаясь, промолвил Вилли.
Он извлек из нагрудного кармана марки, аккуратно отсчитал и подал ей.
— Ироды! Креста на вас нет! — нежданно проговорила полька и отшвырнула деньги. Голос ее был исполнен суровой решимости, в глазах ни слезинки. Эти глаза, казалось, прожигали…
Вилли поежился.
Паровоз дал гудок, тронулся, расталкивая и увлекая за собой вагоны. Фельдфебель, спотыкаясь, кинулся догонять поезд, впрыгнул на подножку последнего вагона.
Лес полнится весенним настоем. Блестят пронятые светом молодые, еще клейкие листья. Дымится зелень. Источают марево согретые теплом бугры. В холодной и немой тени оврагов стоит вода, под нею — нерастаявший, обглоданный лед. По склонам оврага вьются жилистые сплетения прошлогоднего малинника и ежевики. Сохнут мокрые шалаши, крытые еловыми ветками, сеном, прелыми листьями. Из–под належа, с земли прет молодая, длинная трава. Даже ивовые колья, вбитые, как стропила, ожили и уже пустили зеленые побеги.
Вылезая из шалаша, Петрусь увидел листочки на позеленевшей горе столбов, потрогал их, чему–то улыбаясь, и пощурил глаза на солнце.
— Сеять пора. — И вздохнул.
Проходя мимо, Кондрат Громыка услышал этот тоскующий голос, не встрял в разговор, хотя и порывался. Только махнул плетеным кнутом, со свистом рассекшим воздух.
Громыка вернулся из подпольного райкома партии, устал, пока пробирался в темноте бездорожьем. Он прошел в свою брезентовую палатку, чтобы вздремнуть и дать натруженным ногам отдых. Лег на увядшую траву, подложил под голову седло, расстегнул ворот, жмурился, пытаясь заснуть, и не мог. Тревожили мысли о доме, об артельных делах — надо бы сейчас яровыми заняться, бульбу сажать… Незасеянное, одичалое поле заботило, заставляло горестно думать о голодном годе…
Верстах в пяти, из–за леса, прогрохотал поезд. Удалился, а рельсы еще долго гудели.
— Бачите, железница покоя не имеет. Денно и нощно прет фриц, и удержу ему нет, — услышал Громыка голос за палаткой.
— Он и будет вольничать, — ответил другой, простуженный и хриплый, — Кому, как не нам, его обуздать. Лыко дерем, а не воюем!
— Баб своих жалеем, чтоб не дай бог достались ворогу. А нет бы…
— Потише, Тимчук, насчет баб. Они равенство с мужчинами имеют, могут и бунт учинить.
— Про то и говорю, равенство. Вон тетя Катя не требует равенства, сама напросилась в партизаны. А иные мужей в пекло, а сами — в закуток хату сторожить. По сю пору не поймут, что война на истребление объявлена!
«Ишь ты, хлопец толково судит. Ну–ну, дальше…» — усмехнулся, довольный, Громыка и уже насторожился, стараясь уловить каждое слово.
— Катерине, ей что ж, узелок под мышки и воюет. Ни дома, ни…
— Брось околесицу нести, — возразил Петруеь. — У нее двое детей. Вон Алешка выметался, к ружью тянется. Скоро на железку с ним пойдем.
— Не перечу. Хлопец хоть куда. Но она, кажись, брошенная. У Громыки жила, а так небось тоже бы караулила дорогие чемоданы.
— Куда ее муж подевался? — дивился въедливый голос — чего с собой не прихватил? Небось в подштанниках драпал.
— А ты не бачил — не бреши!
— Слух идет о другом…
— О чем?
— Пусть сама сознается, ежели совесть имеет…
Взбешенный Громыка вскочил как подброшенный. На ходу застегивая ворот френча, шагнул из палатки. И, подходя, метнул обозленными глазами:
— Кто это сомневается в совести Шмелевой?
Все молчали.
— Я спрашиваю — кто? — Громыка обвел партизан вопрошающим взглядом.
Поднялся низенький, в треухе, партизан Жмычка.
— Ну я спросил, — протянул он тонким голоском. — А что с того? Должны мы ведать, с кем в бой пойдем.
— Коли зашло такое дело, я поясню, сябры, — проговорил Громыка.
— Погоди, Кондрат Петрович. Я сама.
Громыка обернулся, увидел выходящую из–за ели Катерину, поднявшую руку. Молча кивнул: «Говори».
Катерина остановилась, прямая, гордая, глаза сверкали, только чуть–чуть вздрагивали ресницы.
— Да, я сама сознаюсь, — проговорила она, обретя спокойствие в голосе. — И совесть моя. чиста, клянусь детьми… Мой муж, Николай Григорьевич, комбриг, служил командиром дивизии здесь, в Белоруссии. Незадолго до войны был оклеветан. Позорно оклеветан, как… Я не верю! — вскрикнула она, — Слышите, не верю. Он никакой не враг народа. Он — честный, и я горжусь мужем, до конца ему верю и буду верна…
Читать дальше