Отпихнув его, побежал по коридору в противоположный конец вагона, непослушными пальцами доставая пистолет, — шалите, господа чекисты, так просто вам Ромина не взять!
Навстречу выскочил еще один, попытался поймать, но не успел, и вот уже рядом дверь, ведущая в тамбур. Сзади грохнул выстрел, пуля расколола заменявшую стекло фанеру, полетели в разные стороны мелкие щепки; еще выстрел, глухой стук пули, попавшей в косяк, но Ромин уже успел выскочить на площадку.
Эх, был бы ключ, сейчас запер бы дверь тамбура и отцепил вагон — катитесь, голуби, к такой-то матери, а сам в ночь и в лес.
Попробовать на крышу? Нет, не выйдет, не успеешь выбраться. Тогда рвануть в туалет и высадить стекло? А позади гулко топочут сапогами и каждый их шаг отдается в голове похоронным набатом, бьет по ушам погребальным звоном подков на каблуках.
Обернувшись, Ромин — не глядя, куда он стреляет, — выпустил почти всю обойму, пятясь по площадке к торцовой двери вагона. Поезд качало из стороны в сторону, пистолет прыгал в руке, и пули уходили то в стены, то в пол, то в потолок. Ну и шут с ними, главное — заставить преследователей отпрянуть, откатиться по коридору назад, боясь схлопотать в грудь кусок свинца. Как все неудачно получается, а? Надо же было такому стрястись! И как они только на них вышли, как выследили, сумели подкрасться? Не выгляни он из служебного купе, так и взяли бы тепленького, даже пикнуть бы не успел, а руки уже завернуты за спину и тряпка во рту.
Рванув дверь, Ромин выскочил на подножку. Сильно ударил в лицо ветер, смешанный с горьким паровозным дымом, оглушил грохот колес, вагон мотало, и поручень подножки дергался как живой, готовый вырваться из рук и отбросить в темноту.
Отшвырнув пистолет — некогда перезаряжать, — бывший поручик кошкой метнулся к скобам, ведущим на крышу: надо рискнуть и попробовать уйти по ней — пробежать по вагонам, а потом спрыгнуть и — в сторону, подальше от железной дороги. Пусть шанс на удачу ничтожно мал, но стоит попытаться, поскольку иного выхода просто нет — не сдаваться же? Все одно, не пощадят.
Скобы показались жутко холодными и словно смазанными жиром — цеплявшиеся за них пальцы скользили по грязи и саже, налипшей на металл, но уже удалось ухватиться, подтянуть тело и буквально вползти на крышу, ходившую под ним как палуба карабкавшегося с волны на волну утлого суденышка, идущего по бушующему морю.
Куда бежать? Обратно, к хвосту поезда, или вперед, к паровозу? Вперед! Вдруг все же удастся отцепить вагоны и уехать от погони, а потом пусть рыщут.
Пригнувшись, как будто, собираясь упрямо боднуть летевший навстречу плотный поток воздуха, Ромин побежал по крыше, не думая о шуме собственных шагов, — до этого ли теперь, надо скорее, скорее! Бросив взгляд через плечо, заметил темные фигуры позади себя. Выбрались за ним? Да, и здесь не отстают, того и гляди, догонят, навалятся, а состав, как назло, начинает замедлять ход — видимо, они успели по вагонам добежать до паровозной бригады и приказали тормозить.
Неожиданно нога у Ромина подвернулась я он споткнулся о трубу вентиляции. Не удержав равновесия, развернулся вокруг собственной оси и упал, чувствуя, как его сносит к краю покатой крыши вагона, медленно, но неудержимо влечет к темной и страшной пропасти с грохотом колес внизу.
Завыв от отчаяния, он попробовал вцепиться ногтями в жесть крыши, но только слегка царапнул ее, — тело стало неуправляемым и ухватиться не за что!
— А-а-а!.. — дико завопил Ромин, срываясь в темноту.
Страшно ударило в спину, сразу гася сознание, потом пошло молотить, как в жерновах, и, словно насытившись, выплюнуло изуродованное тело на откос, освещенный равнодушной, яркой луной.
Проскрежетав по рельсам, остановился поезд, к телу бежали люди с фонарями в руках, но Ромин уже больше ничего не видел.
Последнее, что успело мелькнуть у него в мозгу, когда он сорвался с края крыши, было короткое словечко — Каин…
Все чаще болело сердце и короткие по времени бессонные ночи казались Ермакову долгими и длинными, как пустые коридоры управления, — гулкие, слабо освещенные горящими вполнакала лампами в матовых абажурах, похожих на срезанные снизу капли молочно-белого, непрозрачного стекла.
Поизносила тебя жизнь, Алексей, укатала, как ту сказочную Сивку на своих крутых горках. Хотя разве возраст для мужчины пятьдесят с небольшим? Нет, видимо, прав любимый поэт жены Надсон — «как мало прожито, как много пережито»! Другим, наверное, хватило бы этого на несколько жизней, полных и ярких, до отказа насыщенных работой и событиями, требующих отдачи всего тебя и самосожжения в труде и боях. Разве болело бы сейчас сердце, если бы оно не привыкло переносить боль других, как свою собственную?
Читать дальше