И, схватив Реньку повыше локтя, затащила к себе.
— Садись, — Магда чуть ли не силой шлепнула ее на стул. — Жрать хочешь?
Ренька помотала головой, потом спросила с явной нетерпеливостью:
— В чем дело-то?
— Красные уже под Ригой. Сегодня их в Балдоне видели. Приехало несколько танков, постояли, попросили показать им дорогу к городу… Может, они уже в Задвинье?
— Брехня, наверное. А если и так, то тебе-то что? — раздраженно сказала Ренька.
— Как это что? — вскинулась Магда; вскинулась и тут же увяла. Плюхнулась на табуретку, почти запричитала: — Да меня же… к стенке… Весь дом знает, что я с немцами спала. Донесут ведь, сволочи. Они же от зависти лопались: колбасу жрет, масло жрет, ни забот, ни хлопот, знай себе — патефон заводи…
Странное чувство овладело Ренькой: с одной стороны, действительно — шлюха, подстилка фашистская, но с другой… Ведь не вредная же, помогала, даже как-то по-своему оберегала Реньку от всякой грязи, заботилась, подкармливала… Так что же, плевать в нее теперь, так, мол, тебе и надо… И Ренька сказала:
— Да успокойся ты! Разнюнилась! Тоже мне — главный военный преступник. Расстреливать ее станут!
Поднялась, похлопала Магду по мясистому плечу. Не очень-то человечно было бросать ее безо всякого утешения, ведь не враг же, а просто дура, но не до дур было Реньке.
— Поговорим еще, Магда, не реви. А мне по делу надо. Ждут.
Магда покорно кивнула и стала сморкаться в огромный мужской платок. Горько ей было — никому до нее уже дела нет.
Димки в гараже не оказалось.
«Это ж надо, как рано смеркается», — сказала себе Ренька и с легкой грустью подумала, что лето проходит, скоро пожухнут листья, станут валяться на тротуарах коричневые каштаны, выскочившие из расколовшейся кожуры; придется таскать из подвала дрова, потому что в квартире станет сыро и неуютно, придется вставать, когда за окном еще темень, умываться ледяной водой, растапливать плиту, бежать на лестницу в холодный туалет…
— Барышня!
Не окликни ее этот сгорбленный человек, она бы прошла не поздоровавшись, хотя здоровалась с ним давно, потому что жил он в одном доме с Валькой и сто лет уже работал почтальоном.
— Ой, — сказала Ренька, — здравствуйте!
Он не замедлил шага, не взглянул на нее и, словно в пространство, сказал:
— Не ходите туда. Там полиция.
Так вот. Все так перепуталось, что когда они втроем оказались на взморье, и как воры ночные проникли в дачу Димкиного дядьки, то в голове у Реньки только страшно гудела и звенела пустота. Да ноги точно свинцом налились.
А Димка и Эрик все говорили и говорили нервным свистящим шепотом, из которого доходили до Ренькиного сознания только отрывочные слова, уже не будоражившие, а раздражавшие своей утомительностью и ненужностью, и от слов этих в ней что-то мелко-мелко дрожало.
Она демонстративно подошла к кровати, прикорнула, попыталась заснуть, но в ушах как бы застыл тот голос: полиция там… полиция…
Вот и пришел их час. Все, что было отдаленно страшным — в мыслях и в мыслях же отвергалось — надвинулось теперь, как кошмар, и ничего героического уже не приходило на ум, а было до безобразия страшно и хотелось кричать: Валька, Валька, Валюша!.. Ведь бьют же тебя сейчас, мучают…
Эрик никогда морально не готовился к провалу. Знал, что рано или поздно такое может случиться, но не делал из этого проблемы, которая только издергивает нервы и ускоряет провал. Если история с Эглайсом и научила его чему-то, так это обузданию чувств. И то раннее утро страшной зимы сорок первого что-то заморозило в нем навсегда. А может, мороз проник в него раньше, намного раньше…
Утро началось так.
Как и было у них условлено, раз в неделю, за час до начала занятий приходил он к каналу — в трех кварталах от дома Эглайса — и возле железного мостика спускался к берегу. Минут через пять-десять по мосту проходил Эглайс, насвистывал. Если из «Риголетто», Эрик отправлялся в гимназию, если марш из «Аиды», он шел вслед за Эглайсом, туда, где можно было поговорить без помех. Разговоры, впрочем, ограничивались двумя-тремя фразами: пойдешь туда-то и скажешь то-то…
Так длилось три месяца. Октябрь, ноябрь и декабрь. Но вот Эглайс не появился…
По уговору Эрик должен был, ничего не доискиваясь, уйти и явиться только в следующий четверг. Если Эглайс не явится и тогда — конец, больше сюда не приходить никогда. Разве что придет к нему кто-нибудь и спросит: у вас не продается картина Пурвита?
Так вот, в тот четверг, не дождавшись Эглайса, Эрик не то, чтобы нарушил правило, а просто немножко схитрил. Если слово «схитрил» применимо было к его тогдашнему состоянию.
Читать дальше