Все было по Гёте. Фауст воспылал запоздалым желанием любой ценой вернуть себе молодость и хотя бы еще разок влюбиться в молодую и красивую, и чтобы молодая и красивая влюбилась в него. И явившийся в облике обывателя Мефистофель пожал плечами: нет ничего проще, надо только запродать душу. Но поскольку у Фауста душа и так еле держалась в теле, то он без раздумий предал ее, подписав подсунутую Мефистофелем бумагу.
И тогда Мефистофель начал переодеваться. Скинул с себя цивильный костюм и штаны тоже скинул, достал из принесенного с собой чемоданчика кожаный набедренный пояс с хвостом и всякими непотребными выпуклостями и превратился в форменного черта. И поволок он Фауста по прелестям современной жизни. Рестораны, истерика джазов, распутные женщины с такими манерами, какие со сцены обычно не показывают.
Все представил Мефистофель строптивому Фаусту и ничем не соблазнил. Любовь ему подавай, да и только. И вот явилась юная Гретхен, этакая неловкая простушка с фабрики, и любовь ее была настолько скромна, что Александр забеспокоился: не поймут такой неземной любви сидящие в зале. Но, как видно, понимали, хлопали. Он скосил глаза, стараясь разглядеть лица людей, угадать, как они расценивают такую трактовку пьесы: маразм современных «радостей жизни» — от сатаны. Ничего не угадал: лица были бесстрастны. Словно люди давным-давно знают все это, смирились с этим и принимают жизнь такой, какая есть, — от сатаны ли ее радости, от бога ли…
Белая девичья комнатка посередине сцены, маленькая, целомудренно-чистая белая кровать, белый таз-умывальник в углу, белый крест на черном заднике. Входит мечтательная Гретхен и начинает готовиться ко сну: медленно, еще вся в думах о своем возлюбленном, снимает платье, разувается, сбрасывает комбинацию и остается лишь в бюстгальтере и трусах. Присела на кровать, помечтала и начала раздеваться дальше. Бюстгальтер лег на стул поверх комбинации. Это было уже слишком, и Александр покосился на Катрин. Та повернулась к нему, улыбнулась. Когда он снова посмотрел на сцену, Гретхен уже снимала трусы. Совершенно голая, она постояла в раздумье, прошла к кровати, взяла белую прозрачную ночную рубашку. Зал молчал. Александр боялся оглянуться на Катрин, боялся вообще шевельнуть головой. Смотрел на сцену и изо всех сил старался убедить себя, что ничего особенного не происходит, что сейчас Гретхен наденет рубашку и все встанет на свои места. Но уже чувствовал: что-то сломалось. В унисон с пьесой бившийся в нем протест вдруг словно бы споткнулся, оставив в душе пустоту, заполненную легкомысленной игривостью.
Дальше, правда, все было по Гёте, точнее по осовремененному Гёте, но трагедия уже не казалась трагедией, все вывернул наизнанку этот стриптиз невинности, убивший единственный идеал.
«Может, так и следует понимать? — уверял себя Александр. — Может, постановщики хотели сказать, что, продав душу, нельзя рассчитывать на святость и Фауст получил то, что и должен был получить? Может, постановщики просто не могут подняться над привычным, и жрицы любви, даром отдающиеся толпе, для них идеал бескорыстия и святости?» Ему хотелось оправдать спектакль, постановщиков, артистов, эту Гретхен. Он выискивал мотивы, путаясь в них, убеждал себя, что ничего такого особенного не произошло, что его смятение просто с непривычки, но уже ничего не мог с собой поделать: досматривать спектакль не хотелось.
Так и прошли для него последние сцены — в муках нетерпения и откровенной скуки. Нервное состояние, поселившееся в нем, не дало ему выстоять до конца долгое бисирование публики, вновь и вновь вызывавшей артистов на сцену. Он начал протискиваться к выходу, не обращая внимания на Катрин.
Уже когда они были внизу, у раздевалки, увидели Клауса. Он увлек их куда-то под лестницу, в пустынные коридоры, и вывел в небольшой артистический буфет, усадил за столик.
— Хочу вас познакомить, — шепнул он, не объяснив, чьим знакомством собрался осчастливить их.
Сидели долго, пили пиво, закусывая бутербродами с ветчиной. Приходили какие-то люди, представлялись, присаживались. Потом пришел полненький невысокий господин, показавшийся Александру знакомым, сел рядом, молча впился губами в край пивной кружки.
И тут он узнал его: Мефистофель, тот самый, что бегал с кожаным хвостом и творил непотребное на сцене Вальпургиевой ночи, не черт, а обыкновенный бюргер по имени Карл Боузен. Конечно, сцена есть сцена, а жизнь — жизнь, но Александр все же чувствовал себя неуютно возле этого человека. Почему-то вспомнилась то ли быль, то ли легенда, будто, Шаляпин каждый раз после исполнения своего Мефистофеля ходил молиться.
Читать дальше