Чашечка кофе была крохотной, на один глоток. Но она взбодрила. Он даже помахал руками, имитируя физзарядку. Потом подошел к окну и залюбовался городом. Дом стоял над склоном, круто обрывавшимся не далее как в двух десятках метров. Освещенная солнцем мозаика крыш казалась живописным цветником.
Солнце в окна еще не заглядывало, но, широкие, они пропускали столько света, что не было в комнате неосвещенных углов. Александр прошелся вокруг стола, стоявшего посередине комнаты под узорной скатертью с кистями до пола, сложил на диване тонкий матрасик, на котором спал, одеяло, простыни. Попробовал открыть окно, и оно открылось без скрипа, без стука. Холодный воздух взбодрил еще больше. Но тут Александр вспомнил, как берегут немцы домашнее тепло, и закрыл окно. Снова походил вокруг стола. Увидел на стене отрывной календарь, принялся листать его. На листке размером в две ученические тетради голубой краской крупно была обозначена дата — 22 апреля, воскресенье. А ниже, черным по серебристому фону, традиционное изречение. В этот день авторы календаря почему-то сочли нужным напомнить: «Das Wichtigste im Leben ist, sich selber treu zu bleiben» — «Важнейшее в жизни — не изменять самому себе». И на каждом другом листке были изречения: «Сначала думай, потом делай», «Поцелуя в знак уважения никто не может запретить…» Выходило, что каждое изречение в этом календаре словно бы специально для него и написано, — каждое кстати. Откинул очередной листок и прочел такое, что даже смутился: «Der Gast ist der Fisch, er bleibt nicht lange frisch» — «Гость, как рыба, свежим остается недолго». Он осторожно приоткрыл дверь. Хильда хлопотала у стола, накрывая его. Увидела Александра, заулыбалась радостно.
— Завтракать, пожалуйста.
— А где Фред? — спросил он, стараясь не выказывать своего нетерпения: есть все же хотелось.
— Фредик уже позавтракал. Он скоро будет.
«Та-ак, значит, выказал-таки себя соней», — подумал Александр, однако виду не подал, быстренько умылся в ванной, сел к столу.
На завтрак была какая-то сладкая простокваша в пластмассовом стаканчике, которую Александр, отвыкший тут от молочного, выскреб до донышка. Хильда сидела напротив и с неистовым интересом смотрела, как он ест, словно было это бог весть каким представлением.
— Может, молока хотите? — спросила она.
— Молока? Пожалуй…
Он покраснел, вспомнив, как друг Борька называл его за особую любовь ко всему молочному молокососом. Но Хильда вроде бы ничего не заметила, метнулась на кухню и принесла большой квадратный пакет.
Молоко было холодное, но он пил его большими глотками, так соскучился.
— Отто рассказывал, как он пил молоко у вас, — сказала Хильда.
— Кто?
— Отто, отец Фреда. Прямо из кувшина.
— Из кринки, — по-русски сказал Александр.
— Да-да, крин-ка… Очень вкусно.
— Очень. Особенно парное молоко. Или топленое, с пеночкой, густое, сладкое.
— Да-да, топ-ле-ное, — с трудом выговорила она русское слово.
И вдруг вскочила с места и через мгновение положила на стол старую пожелтевшую фотографию. Видно, приготовила ее, чтобы показать Александру, и потому не искала. На фотографии два немца в шинелях без ремней пилили на козлах березовое полено. Один был без шапки, на голове другого колом стояла сдвинутая на затылок пилотка с опущенными краями. Оба смотрели в объектив и смеялись. А за ними, как раз посередине, стояла женщина в стеганом ватнике, в платке, повязанном под подбородок, держала охапку дров и тоже улыбалась. Фоном был дощатый сарай и часть улицы, на другой стороне которой угадывалась русская изба.
— Вот. — Хильда ткнула пальцем в того, что был без шапки. — Отто. Это они в плену так, представляете?
Александр молча рассматривал фотографию, не зная, что и сказать. Согласиться: да, мол, весело жилось немецким солдатам в советском плену? Но плен есть плен. Хоть и совсем не такой, какой выпадал на долю советских военнопленных.
Он поморщился, разозлившись на себя за невольно получившееся сравнение. Только в названии и похожесть. Но немецкий плен для советских людей был дорогой к смерти, советский для немцев — дорогой к жизни. И вот доказательство. Смеются, радуются, что живы, что поумнели и перестали быть олухами Гитлера, что снег бел, дрова хороши и люди вокруг не злобствуют, а смеются вместе с ними.
— Так они жили в плену, — уточнила Хильда, и голос ее дрогнул.
У него не хватило сил поднять глаза на Хильду. Неужто ревнует? Очень может быть. Как ей, Хильде, понять, что русская баба по природе такая — переполнена жалостью ко всему на свете, даже к бывшим немецким солдатам.
Читать дальше