Помню, как однажды флотилия англо-американских самолетов пролетала над замком днем и в воскресенье, во время прогулки заключенных по двору. Сбрось самолеты одну-две бомбы, последствия были бы страшные, но мы, в отличие от попрятавшегося в закрытые помещения начальства, продолжали с гордым видом и с прежним спокойствием расхаживать по двору — и «враг» скрылся, поняв, очевидно, правильно наше «бесстрашие» как выражение уверенности союзников, что им-то в данном случае уже ничего грозить не может.
Иногда только, выйдя утром на аппель после ночного налета, мы находили на дворе длинные и широкие серебряные ленты: ленты эти, сброшенные ночью с большой высоты, своим мерцанием под снопами света немецких наземных рефлекторов, сбивали с толку прислугу зенитных орудий, принимавшую их мерцание за отсветы уже пролетевших дальше самолетов. Другие компетентные люди утверждали, что серебряные ленты сбивали с толку радиолокаторы.
Грозный рокот ночных налетов, равно как вид высоко-высоко скользящих в воздухе и как длинные серебристые рыбки ныряющих где можно, в целях укрытия, в облака, сеющих смерть и разрушение летательных машин, был страшен. Часто мы слышали взрывы брошенных бомб в Вайсенбурге, видели из нашего окна огромные клубы черного дыма от разрывов бомб в Эллингене, слышали от возвращавшихся из Вайсенбурга рабочих о человеческих жертвах и разрушениях в обоих лежащих поблизости от нашего замка городах. Зарево на горизонте, то к северу от замка, в Нюрнберге, то к западу, в Ротенбурге, то к югу, в отдаленном Штутгарте, вместе со вспышками осветительных ракет — все это переносило нас в какой-то фантастический, возбужденный и разорванный внутренней борьбой мир.
Однажды ночью я видел подбитый над Вайсенбургом, летевший на небольшой высоте в сторону от города и, может быть, только что освободившийся от своего страшного груза англо-американский аэроплан. Сначала в теле его между корпусом и хвостом показался яркий огонь (вражеское попадание!), затем хвост отвалился, упал, а вслед за ним, с разгорающимся пламенем на одном конце, накренилось и полетело вниз, как перышко, все огромное и тяжелое тело самолета. Подобную картину я видел впервые в жизни, и она произвела на меня кошмарное впечатление.
«Боже мой! Ведь там — люди!» — пронеслось у меня в голове, и я представил себе, как с побелевшим и перекошенным лицом вылетали из своих сидений и падали один на другого «живые мертвецы» — авиаторы. Что было у них в душе?!
Мне казалось, что у тех, кто посылал этих людей для сеяния смерти другим и на смерть себе, не было совсем воображения или вместо сердца запихнуто было в грудь какое-то чужеродное тело — кусок шлака, железа, камня.
Аэропланы несли смерть и разрушение. Кому? Немецкой стране. Той обманутой Гитлером Германии, которую я, в мирном ее состоянии, так хорошо знал и любил. Присутствуя издалека чуть не при каждой бомбардировке Нюрнберга, я не мог не страдать за этот прекрасный древний город и за всю красоту церквей, фонтанов, дворцов, башен и памятников, которые составляли его лицо. Все это теперь сокрушалось, безобразилось. Я не мог не страдать и за Ротенбург, и за Ашаффенбург, и за Вюрцбург, где видел столько прекрасного.
С городами гибли и люди. Но в дни войны о гибели людей говорили как о чем-то естественном. Попробовал я выразить боль за гибель и разрушение прекрасных баварских городов — и остался, как можно было предполагать, в одиночестве. Меня не поняли. Не могли понять.
А между тем с моей стороны это было, по-видимому, то же, что почувствовал Константин Федин, прощаясь после первой мировой войны с Германией и с городком Бишофсбергом, в котором он провел много месяцев:
«…Мимо этих людей, вперед, вперед! — читаем в конце романа «Города и годы». — Но город! Прости, если неловкое слово заставило страдать твое самолюбие. Прости! Ты достоин воспеваний, как всякий город, построенный человеческой рукой и возлюбленный человеческим сердцем. Ты прочен. В тебе живут люди. Ты верен им. Ты бросился вместе с ними искать новые дороги. И ты не наделал ошибок больше, чем их совершили Рим, или Афины, или Париж. — Ты — скромный, безвестный Бишофсберг. Прости…»
После первой мировой войны «Бишофсберг» (Цитату, как открыл мне автор) остался нетронутым и невредимым. Авиация находилась еще, можно сказать, в младенческом состоянии. Во второй мировой войне разрушены были с воздуха и в СССР, и в Германии десятки и сотни городов. И, конечно, я страдал как за города Германии, так и за города СССР. В одинаковой степени? Нет. За города родной страны страдал больше, потому что они тесно и незаменимо связаны были с практической стороной жизни населения: с ночлегом, питанием, школой, ремеслом, производством. За немецкие города я болел душой как за произведения искусства — так, как все культурные русские люди болели когда-то душой за великое творение Репина [13] Картину «Иван Грозный убивает своего сына».
, исполосованное ножом фанатика-безумца.
Читать дальше