Он молчал.
Я доложил ведущему, что подбит, что молчит воздушный стрелок.
— Тяни до хаты, — ответил он тоном приказа.
В первые секунды я поверил было, что дотяну, но тут же почуял страшное несоответствие этого тона со своим положением — ручка и педали управления предательски проваливались, и тяжелая машина шла как бы сама собой, отдельно от меня.
Белая вода с широкой солнечной рябью была позади, внизу мелькали озера в желтых каймах камыша, потом пошли однообразные огнисто-зеленые волны соснового леса, и там, где они обрывались, начиналось белесое — рядками по ходу самолета — поле, а слева впереди вровень с берегами голубела река, и над ней горбился мост.
«Мост под охраной, — еще мелькнула трезвая мысль, — оттуда увидят, как я буду сажать «горбатого». Но садиться можно было только здесь, на поле, и сознание этого заставило меня забыть об опасности быть захваченным врагом и о боли, разламывающей плечо.
Каким-то чудом мне удалось рассчитать посадку прямо у среза бора, машина ударилась, и я почувствовал под собой дробную кочковатость земли. Но поле было слишком мало, и, прокатившись по сухой стерне метров сто, машина врезалась в частый березняк; с вынимающим душу треском ломались крылья, шасси тоже не выдержало, подломилось, и если бы не привязные ремни, я разбил бы лицо о приборную доску.
Надо мной с ревом кружились однополчане, и я знал, зачем они это делают — чтобы никого не подпустить ко мне, пока я не уйду в лес. Большего они сделать для меня не могли…
Голова Володи безвольно лежала на плече, горела рыжая шевелюра в закатном солнце. Но он еще дышал. Он умер там, в густом березнячке, одичавшем за войну в некошеной, свалявшейся траве, уже побитой первыми заморозками. Выбрав место почище, я похоронил его, еще найдя в себе силы вырыть неглубокую могилу попавшимся под руку ржавым осколком плужного лемеха.
И когда я это сделал, мутная пелена закрыла мне глаза, нестерпимая тошнота подступила к горлу, давили сухие спазмы. Судьбе было угодно дать мне время, чтобы я смог исполнить свой долг перед боевым другом. Неимоверным усилием воли я заставил себя подняться, не знаю, сколько мне удалось пройти — вот так, в горячечном дыму, натыкаясь на деревья, не соображая толком, куда и зачем я иду, — пока ноги у меня не подкосились и я не провалился во что-то вязкое и черное.
Я не сразу понял, что это кричат чайки.
Их голоса проступали во мне медленно, всплывали, возникая и пропадая, из какой-то пропасти. Прерывистый властный шум сопутствовал им, и из него вырывались резкие, отрывистые крики.
— Это кричат чайки, — спокойно убеждал тихий женский голос.
«Чайки, чайки, чайки…» — старался повторить мой рассудок шелестящее, ускользающее слово.
Я открыл глаза и тут же отчетливо, подробно увидел лицо женщины. Близко от меня были серые, в зеленую крапинку, глаза, они как бы узнавали меня, и тень тревоги, извечной женской тревоги, безуспешно скрываемой, металась в них, светлые волосы ниспадали по щекам, шевелились по-детски припухшие губы.
— Это кричат чайки, — разобрал я тихие убеждающие слова и снова услышал резкие, похожие на визг звуки, перебиваемые ломившимся откуда-то прерывистым шумом.
— Чайки… — с трудом произнес я.
— Чайки, чайки, — засветились глаза женщины, и я увидел перед собой белую эмалированную кружку, а в ней — белое, густое молоко.
И тогда придвинулась ко мне из невероятного далека, из-под Москвы, моя родная Лосинка, придвинулось тихое летнее утро с сырым от росы песком, с обступившими наш дом высокими темными елями, с мамиными грядками во дворе, испятнанными крупной красной клубникой. Вот сейчас я встану, выбегу за калитку, спущусь по тропинке, выбитой в плотной траве, к Яузе. Она курится легким туманом, и вода в ней теплая, парная в это летнее росистое утро… Не забыть бы только альбом и акварельные краски — мне даже их запах почудился, а воды в пузыречек я наберу прямо из Яузы…
С какой-то удивительной логичностью соединилось далекое подмосковное летнее утро с чисто побеленными стенами комнатки, в которой я лежал, с этой белой кружкой белого молока, с голубым квадратом окна и перечеркивающими его птицами снеговой легкости и белизны.
— Как я попал сюда?
Женщина протестующе качнула головой; она плохо, ломано, со школьным прилежанием говорила по-русски, и я смог только понять, что сейчас не надо ни о чем говорить, надо лежать, пить молоко и «выздоровлять».
Читать дальше