Еще вчера на заводах и фабриках Москвы, в учреждениях и на предприятиях прошли собрания, на которых строго осуждалось паникерство, москвичей призывали бороться с трусами и дезертирами, бросающими свои рабочие места и покидающими столицу. Кто-то пустил слух, что заключенные Бутырской и Таганской тюрем совершили коллективный побег и, сплотившись в банды, совершают разбойные грабежи и убийства ни в чем не повинных граждан. Некоторые из этих сплетен Казаринову приносила из очередей в магазинах Фрося. По своей природной, присущей деревенскому люду легковерности она все принимала за чистую монету, стала больше проводить времени в вечерних молитвах перед зажженными под иконами свечами. Казаринов делал вид, что не замечает душевного смятения Фроси, и всякий раз находил случай успокоить ее, рассеять тревогу и даже упрекнуть; она в ответ сердито отмалчивалась и уходила в свою комнату.
При въезде на Можайское шоссе машину остановил военный патруль и попросил предъявить пропуск. Капитан держал пропуск наготове. Откинув дверцу, сунул его чуть ли не под нос патрульному с повязкой на рукаве. Но патрульному что-то показалось подозрительным в облике академика. Осветив фонариком лицо, воротник и папаху Казаринова, он потребовал предъявить документы.
Недоверие и чрезмерная пунктуальность патрульного разозлили капитана. Сквозь зубы, из-за присутствия в машине академика сдерживаясь в выражениях, он бросил через проем опущенного стекла дверцы:
— Ты что, не видишь, что перед тобой депутат Верховного Совета, академик?! В пропуске все стоит!
— Документы!.. — стоял на своем патрульный.
Казаринов распахнул полы шубы как раз в тот момент, когда патрульный осветил его руки и грудь фонариком. Ордена и депутатский значок в луче света засверкали как-то особенно ярко.
— Проезжайте!.. — не дожидаясь, пока Казаринов предъявит документ, хрипловато-простуженно бросил патрульный и откозырял академику.
Минут пятнадцать ехали молча. В голове академика уже вырисовывался приблизительный план его выступления. Неотвязчивыми и словно магическими звеньями представали в памяти героические эпизоды баталий 1812 года. Во время одной из вынужденных остановок, когда на дороге образовался затор, Казаринов хотел спросить: что это за машины, идущие впереди, но, увидев склоненную набок голову уснувшего капитана, не стал будить его. «Быть порученцем у боевого генерала — нелегкое дело», — подумал Казаринов, и в ту же минуту капитан, словно разбуженный этой мыслью академика, вскинул голову.
— Сержант, где мы едем? — спросил капитан, тронув за плечо шофера, который тут же, словно ждал этого вопроса, четко и громко ответил:
— Голицыно.
Казаринов все-таки решил спросить, что это за машины с непонятными, крытыми брезентом, покатыми площадками едут впереди.
Капитан ответил не сразу. Напряженно стал всматриваться в темноту, а когда шофер поравнялся с одной из идущих впереди машин, откинулся назад и со вздохом облегчения ответил:
— «Катюши»!..
— Кто-кто? — удивленно переспросил академик, полагая, что не расслышал ответ капитана.
— Реактивные установки. Бойцы прозвали их «катюшами». А вот почему — никто не знает. Ох и жиганут они на Бородинском поле! Я не видел их в работе, но говорят, что на немцев их залпы наводят ужас.
Казаринов еще до войны как физик был наслышан об убойной силе этого нового мощного оружия, которое испытывали на полигонах Подмосковья. Как ученый, он знал также и принцип полета снаряда. Но так близко, почти рядом в походной колонне, это грозное оружие видел впервые.
— Хорошее название кто-то придумал им, — сказал Казаринов, всматриваясь через окно в темные силуэты зачехленных боевых установок, которые шофер решил обогнать.
Встречные машины попадались редко, и поэтому шофер ухитрялся обгонять идущие впереди машины даже на тех участках дороги, где были заняты обе проезжие полосы правой стороны. Правда, в одном месте капитан предупредил шофера, чтобы тот при очередном обгоне «смотрел в оба».
Проезжая Кубинку, пришлось снова предъявлять пропуск патрульному. На этот раз молоденький сержант с повязкой на рукаве осветил только пропуск и не стал переводить луч света на лица сидевших в машине.
Не доезжая Дорохова, Казаринов почувствовал, что у него начинают мерзнуть ноги. Пожалел, что не надел шерстяные носки, которые Фрося еще вчера вечером положила на тумбочку в кабинете. Мгновенно представилось ее лицо, когда она после его отъезда обнаружит, что шерстяные носки по-прежнему лежат на месте. «Вот завздыхает… — подумал Казаринов. — Себя будет винить, что не углядела, когда я собирался. И непременно достанет с антресолей зимние ботинки…» Мысль о сокрушающейся Фросе была тут же оборвана беспокойством о предстоящем выступлении и томящей душу радостной тревогой о встрече с Григорием. «Знает ли он, что Галина жива, что где-то в партизанской землянке смоленских лесов в люльке покачивается его сын? Вот радость-то привезу. Инстинкт отцовства должен в нем сидеть глубоко, как во всем нашем роду. — Казаринов снял перчатку и, просунув руку за борт пиджака, на ощупь проверил: вложил ли он в партбилет письмо Галины, полученное им неделю назад. Все в порядке, письмо было на месте. И похоронка в правом кармане. — Пусть знает, что мне пришлось пережить, когда я получил это известие. На похоронке и на письме стоят числа, он все поймет».
Читать дальше