Потом он видел, как это повторялось не раз и не два. Во второй группе, которая слилась позже с их колонной, было много легкораненых, их вели, поддерживая с двух сторон, но они быстро теряли силы. А потом этот лагерь, зверская драка у вагонеток со свинячьим пойлом – и немец наверху, благодушно щелкающий своей «лейкой»...
Самым страшным было, пожалуй, именно это нечеловеческое спокойствие, деловитое и методичное, с каким немцы истребляли пленных. Если бы они вообще не брали в плен, приканчивали раненых тут же на поле боя и убивали всякого сдающегося, – это еще можно было бы понять, во всяком случае, объяснить; это было бы человечнее. Но в том-то и дело, что тут не было ни злобы, ни озверения рукопашной схватки, а только эта жуткая, муравьиная убежденность в том, что все дозволено, все оправдано какими-то высшими и не всегда ясными самим исполнителям соображениями, – скажем, экономической целесообразности. Или политики.
Эти соображения были высказаны и обсуждены где-то в Берлине, было принято соответствующее решение, спущены соответствующие указания. Указания шли по инстанциям ниже и ниже, пока не достигли самого низшего, исполнительского уровня; и очевидно, нигде, ни в одном из винтиков нацистского государственного аппарата, эти указания не вызвали ни сомнений, ни растерянности, ни возмущения...
Прошла неделя лагерного, ни на что не похожего существования: семь пустых дней, абсолютно пустых и в то же время переполненных неизвестностью, страхом и мыслями о еде. Никто не знал, когда будет следующая раздача баланды и будет ли она вообще (немцы, методичные во всем остальном, постоянно меняли время кормежки, возможно из каких-то «психологических» соображений; иногда вагонетки выкатывали утром, иногда – вечером, иногда не выкатывали вообще). Неизвестно было, как долго будут их держать в Песчанокопском; ходили слухи, что по мере накопления пленных будут вывозить – опять-таки неизвестно, куда именно. Кто говорил, что в Германию, на шахты, кто – на восстановительные работы здесь же, на Украине.
Все ждали какой-то сортировки, – прошел слух, что в лагерь прибудет специальная комиссия для тщательной проверки всех пленных. Командиров, евреев и политработников обычно отделяли сразу, как только захватывалась очередная группа; но отбор производился не очень тщательно, чаще всего по внешним признакам: обмундирование, возраст, стрижка, тип лица; иногда требовали показать ладони – есть ли мозоли. Холеных рук на фронте не было ни у кого, а гимнастерку можно было сменить; и если рядом не оказывалось предателя, многим командирам удавалось раствориться в массе рядового состава. Ими-то и должна была заняться новая комиссия.
Володя Глушко обжился в лагере за эту неделю, насколько вообще можно обживаться в подобных местах.
Он стал понемногу обрастать хозяйством – завел себе котелок, сделанный из килограммовой жестянки с проволочной дужкой, а днем позже ему посчастливилось найти в песке алюминиевую ложку. Появились у него и знакомства.
Первые дни были для Володи особенно трудными из-за одиночества.
Обычно в плен попадали группами, до этого успев провоевать или, – поскольку воевать по-настоящему довелось далеко не всем, – хотя бы пробыть вместе какое-то время в одном подразделении; Володя же угодил к немцам один, до этого просидев двое суток под арестом.
Мысль о том, что среди захваченных в плен в Калиновке могут быть либо охранявшие его часовые, либо просто кто-нибудь, слышавший о нем, сначала сковывала его, заставляла держаться в стороне от других. Он был задержан по подозрению в дезертирстве, а сейчас, выходит, немцы его освободили...
А потом он понял, что до него никому нет дела, у людей, попавших в плен, были заботы поважнее, Тогда он осмелел и стал приглядываться к окружающим, заговаривать с ними. Постепенно у него завелись знакомства – пожилой обозник Фирсов, шумный сквернослов Лабутько – летчик, месяц назад выбросившийся из горящей «чайки» над расположением какого-то окруженного батальона и до конца дравшийся вместе с его остатками.
Коля Осадчий – тихий паренек из-под Мариуполя, попавший на фронт из школы трактористов и так и не успевший сделать ни одного выстрела.
Все эти очень разные люди по-разному себя вели и по-разному относились к окружающему. Лабутько, человек деятельный и беспокойный, целый день шнырял по лагерю – заводил знакомства, прислушивался к разговорам, собирал пестрые лагерные слухи. Большую часть времени летчик кого-нибудь материл: то немцев, то наше командование, неизвестно чем смотревшее и неизвестно чем думавшее, то лагерных поваров, то тех, кто в свое время изображал будущую войну чем-то вроде боев у озера Хасан. Фирсов в таких случаях только испуганно помаргивал, Коля Осадчий отмалчивался по обыкновению, и отстаивать честь советского искусства приходилось Володе.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу