Он понял, что умирает, и обрадовался тому, что смерть отнимает его у пережитых страданий и от тех, что еще предстоит пережить. Их больше не будет. А будет это медленное, безболезненное исчезновение, уход в глубину, куда уже ушли его кровь, его боль, его зрение. И все, что от него осталось, это слабое дрожание зрачка, застывающего, замерзающего, в который вморожены белые вечерние камыши и далекая, в красноватом солнце гора.
Эта смерть на медлительной азиатской реке, в стороне от чужого глаза, ненавидящего или сострадающего, казалась желанной. И он, не прощаясь ни с чем, отделенный от всего, погружался в загадочную глубину, в свою смерть.
Он не умер. Жизнь вернулась в него болью, тоской, сознанием своего позора. Все, что предстояло ему впереди, пусть даже избавление, встреча с товарищами, лечение в госпитале, возвращение домой, свидание с женой, посещение отца и матери, поездка в деревню, разговоры с соседями – все будет непрерывным, нескончаемым позором, глумлением, продолжением казни.
Почему он не умер сейчас от потери крови? Почему враги не затерзали его до смерти? Почему вертолетчик не разбил ему череп взрывом там, на башне? Почему ракета, поразившая вертолет, не сожгла его там же, в небе? Почему его, Власова, ни разу не стрелявшего, никому не желавшего смерти, ведавшего галетами и тушенкой, любившего поесть, повеселиться, выпить пьяную чарку, приголубить женщину, – почему его отдали на этот позор и муку, не защитили, не отняли у врагов?
Он приподнялся на бревнах и стал хрипло, кашляя, выплевывая воду и кровь, проклинать командиров, армию, Родину, весь род людской, выкинувший его из себя, отломивший его столь страшно от самого продолжения рода.
– Будьте вы прокляты!.. Чтобы и вам никогда!.. И вам никогда!..
Он закашлялся. Глядя на окровавленный ком рубахи, прикрывавший рану, вдруг захохотал, оскалился, закатываясь посреди реки сумасшедшим смехом, переходящим в рыдания. По телу его пробежала дрожь. Его стошнило прямо на плот, на грудь, на ноги, и он плюхнулся обратно на бревна, больно ударившись затылком. От криков его и хохота из тростников взлетели утки. Пронеслись, вытягивая озаренные солнцем шеи, окружая его ровным посвистом крыльев.
Он лежал, успокаивался, и вечерняя река накрывала его, смывала кровь, нечистоты, влекла вдоль белесого песчаного берега.
У бархана на берегу пили верблюды. Наклонили к воде длинные косматые шеи, скалили зубы, цедили сквозь них живительную влагу, выдыхали шумные пузыри. На горле у них позванивали бубенцы, в загривки были вплетены красные ленточки. Животные, пришедшие из пустыни, пили зеленоватую воду, и Власову вдруг тоже захотелось пить. Он свесился с плота и стал жадно сосать, тянуть, лакать, не в силах напиться. В нем была жажда, был жар. Холодной водой он гасил угли в своем животе, и они, встречаясь с водой, кипели и жгли.
Верблюды уплыли за песчаный холм. Власов откинулся навзничь, и в его раскаленной, пылающей голове продолжались видения.
Ему казалось – по берегу, провожая плот, идут длинной вереницей его милые, близкие, взбредая на барханы, спускаясь к тростникам, следуют за ним вдоль реки. Среди них жена и дочь, взявшиеся за руки отец и мать, знакомые, дядья и тетки, юные, почти позабытые двоюродные сестры и братья, с кем встречались редко на семейных тризнах и свадьбах, и бабки, и прабабки, которых смутно помнил в детстве среди деревенского люда, сходившегося на посиделки. Все они идут, взглядывают на него, о чем-то молят, тянут к нему свои руки. И среди них – баба Груня, маленькая, кругленькая, в чистом белом платочке, такая же, как выходила посидеть на завалинке, и когда он, босоногий, пробегал по тропочке мимо, она останавливала его: «Родненький, пойди-ка сюда!.. Родненький мой, красавчик!..»
Он плыл, провожаемый этой вереницей, и просил у всех прощения. Ему казалось, он виноват перед всеми. Не знал, не ведал – в чем, но виноват каким-то одним, общим перед всеми прегрешением. Перед женой, перед дочкой, перед своей «фронтовой подругой» Ларисой, перед маленькой бабой Груней, которая смотрела на него, изувеченного, страшного, в синяках и порезах, улыбалась, любила. Повторяла: «Родненький мой, красавчик!..»
Они исчезли за песчаным холмом.
Его раскаяние было столь сильно, что хотелось немедленного прощения. Хотелось знать: его покаяние принято, его грех прощен и отпущен.
Плот проносило мимо разрушенных кишлаков. Глинобитные остовы в красноватом солнце казались осколками разбитых блюд и кувшинов. Из развалин к воде сбегала тропинка. Он хотел, чтобы кто-то вышел, увидел его, извлек из воды на берег. Слабо крикнул:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу