Я шел один средь бора, прислушиваясь к его тишине, и волновался за товарищей — не случилась ли беда? Что они думают там обо мне? И было не по себе, что все это совершается в благословенном августе и что там, куда показывает азимут, начинает багроветь небо, — значит, загорелась деревня или лес.
Урал, помнится, удивил меня своей суровой будничностью. Да еще разве тем, что в городах не было светомаскировки. Взять билет в Москве на Казань не удалось, и я поехал окружной дорогой: на Пермь — Свердловск. Война, конечно, чувствовалась и здесь — навстречу мчались эшелоны с танками. На станциях толчея, у каждого котелок в руке или привязанный к поясу. И всюду шинели, винтовки, рыжие пудовые ботинки — военная обувь солдат или горькие их обноски.
Правда, Свердловск встретил меня тюбетейками, пестрыми азиатскими халатами. Угрюмые, точно вырезанные из дерева, люди сидели и полулежали прямо на мостовой привокзальной площади, не стараясь пристроиться хотя бы к забору или стене строения. Кто они? Куда, зачем едут?.. А потом, если не считать пристанционной березовой рощицы в Красноуфимске, чистой, заветной, опять будничность — грязные, с глубокими колеями дороги. Ненужные пока косилки, веялки на усадьбах МТС, баки с горючим посреди грязищи, расквашенной колесами автомашин.
Я ехал сюда к любимым и хотел любить все в том уголке, который пригрел их. Хотел и не мог, пока не прислонился плечом к сизому валуну на буром, гористом берегу Иргинки, за которой, также на склоне горы, передо мной открылся поселок — каменные и деревянные дома, приземистые уже потому, что стоят на махине, глядя на которую не замечаешь неба. Это было утром. Над быстрой Иргинкой плыл туман. Нижние улицы окутывала дымка. Веяло холодком, свежестью. А вот выше гору и дома на ней заливало лучистое солнце. И было что-то могучее, извечное в этой картине — такое, что сердце мое встрепенулось и раскрылось, впитывая в себя виденное как дорогое, нужное.
Я спустился к Иргинке, ожидая обязательного чуда. В груди жило сложное чувство — нетерпеливая радость, тревога, беспредметная ревность. Иргинка под мостом журчала, плескалась. И это журчанье, плеск казались мне такими благозвучными, что захотелось послушать их. Но вдруг мое внимание привлекло иное — детские голоса, что слышались из недалекого каменного дома. Дом гудел, как улей.
Поправив шапку, лямки от рюкзака, уверенный — сын тоже здесь? — я свернул к высокому крыльцу и взбежал на него.
В передней зa столиком сидела кудрявая воспитательница в белом. Бросив писать, она вздрогнула и испуганно уставилась на меня округлившимися глазами.
Что ее могло испугать? Мои грязные сапоги, шинель, меховая шапка? А может, моя взволнованность? Что-то знакомое увидела она во мне? Чужая, редкая здесь радость? Своя беда, о которой я напомнил?
— У вас есть Вова Карпов? — торопливо спросил я, чтобы не мучить ее страхом.
— Вовочка? — выдохнула она. — Вова?.. Сейчас!.. Через некоторое время я уже нес сына на плече, а он, растерянный, присмиревший, не болтая даже ножками, показывал мне рукой, куда идти.
— Мы с мамкой на Башне живем! Вы-ысо-ко! — защебетал неожиданно, захлебываясь от наплыва чувств. — У бабушки Фотиньи! Вот! Она справедливая. Как увидела, когда нас привезли сюда, так сразу и взяла из канцелярии. Одну ночь только и переночевали там на полу!..
Когда мы почти поднялись на Башню, нас догнала жена. Бледная, тяжело дыша, обхватила обоих руками и бессильно обвисла. Я поддержал ее свободной рукой. Но поздороваться и сказать что-либо тоже сразу не смог. Так, в каком-то мучительном, сладком угаре, мы простояли, может, с минуту.
Жена пришла в себя первой. Как и всякая женщина-хлопотунья, окинула меня взглядом с ног до головы, провела ладонью по моей заросшей щеке.
— Я никогда не видела тебя с такой щетиной, — в отчаянии пожалела она и неожиданно потянулась к губе: — А это что? Ранило?
— Задело, когда возвращался из Минска…
По лицу у нее потекли слезы. Нет, она не сморщилась, лицо осталось просветленно-удивленным, но она заплакала.
— Ты, Володя, если что не так, не сердись на хозяйку. Она, видишь, из тех, кто говорит, что думает… Порядок у нее нерушимый. Курить нельзя. Пол весь половиками устлан. В горницу никто из посторонних не смеет ступать, как в алтарь…
— Может, и из кружек разных пьете? — усмехнулся я, хотя мне совсем было не до смеха.
Через дощатую калитку мы вошли во двор, застроенный сарайчиками, клетями, хлевушками. На высоком старательно выскобленном крыльце разулись, надели малолицы — старые опорки.
Читать дальше