Сергей замешкался, нескладно повторил то же. Комбат пожал руку Шубникову, затем Сергею, мельком взглянув на него.
Во взводной землянке Сергей услышал оживленный разговор.
Рубинчик колыхал щеками и спрашивал, ни к кому не обращаясь:
— Одного не понимаю: как удалось Гитлеру околпачить целый народ, повести за собой на такие злодеяния? Умоляю вас: объясните!
— Задурил им башку, — быстро сказал Пощалыгин.
И Чибисов пояснил:
— Во-первых, не весь народ за Гитлера. А во-вторых, чем сильнее мы будем наносить удары по гитлеровской армии, тем скорей и остальные немцы прозреют.
Рубинчик с сомнением покачал головой, а Захарьев круто повернулся:
— Вздор! Немцы никогда не прозреют.
Чибисов смутился, наморщил словно выеденные молью брови:
— Но вы же согласны, что оккупантов следует громить без пощады?
— Согласен!
— Ну вот видите! Я и говорю: задача советских воинов — наращивать удары по врагу!
— Братцы, дайте вздремнуть, — сказал Сергей, внезапно раздражаясь. — Топайте беседовать на свежий воздух.
Назавтра об этом дне в сводке Совинформбюро было сказано: «На фронтах ничего существенного не произошло…»
А был этот день приморенный, жаркий. Солнце жгло, тучки, не разрешаясь дождем, откатывали к горизонту; вместо дождичка с неба тек зной, затоплял все окрест.
Листья свисали понурые, колокольчики и ромашки прятались в мураве. А люди норовили укрыться в березовой тени либо в блиндаже. Ни взрыва, ни выстрела, ни голоса. Только мухи, нагоняя сонную одурь, жужжали однотонно. Передний край словно вымер.
Хлопнула дверь блиндажа, и в ход сообщения вошла женщина — крупная, конопатая, чернобровая, в хлопчатобумажных солдатских шароварах, с ромашкой в петлице. Она постояла, сняла берет, пощурилась на солнце, понюхала ромашку, развела пошире плечи и зашагала, по-мужски выбрасывая ноги, улыбаясь.
Она двигалась по траншее вразвалку. Дежурный наблюдатель вытиснулся из ячейки и, позабыв про свои обязанности, завороженно смотрел ей вслед.
В мелком месте траншеи она будто споткнулась, упала. Дежурный наблюдатель ничего не понял, пока с немецкой стороны не цокнул с запозданием одинокий выстрел.
— Ой! — крикнул наблюдатель и побежал к женщине. Она лежала на дне траншеи, запрокинувшись, берет валялся в ногах. Наблюдатель склонился над ней, затормошил. Она была еще теплая; увидел черную дырку над переносицей, забрызганную кровью ромашку и визгливо закричал:
— Ой! Катю-связистку убили!
* * *
Свежий могильный холм на опушке. Наймушин переминался поодаль, без фуражки, со сжатыми губами. Ушло отделение автоматчиков, давшее прощальный залп, разбрелись после похорон офицеры и подруги Кати, а он все глядел на холм, наспех обложенный дерном, на фанерный обелиск, на распластанную мужскую фигуру в изголовье и думал: «Вот и окончилось твое счастье, старший лейтенант Муравьев. Что у вас было? Некоторые говорили: фронтовая любовь, вкладывая в это определенный смысл. Но вы оба были счастливы. Поэтому и почернел ты от горя и не прячешь его. Подойти к тебе, Юрий, поднять, увести? Разве это утешит? Лучше оставайся здесь, погорюй. А я пойду, чтобы тебе не мешать, я пойду». Муравьев словно обнимал не ее могилу, а ее самое — горячую, отзывчивую на ласку. Словно прижимался щекой не к дерну, а к ее шершавой щеке. Словно вдыхал не земляной дух, а запах ее волос, только что промытых черемуховым мылом.
Закатные солнечные лучи цедились сквозь листву, пятнили опушку. Пичуга присела на звезду обелиска, чирикнула и упорхнула. Раскатисто, сыто засмеялись на батальонной кухне, и отзвуки смеха поглотила чащоба.
Муравьев был сейчас к Катерине ближе, чем кто-либо. Даже ближе, чем ее мать. Та где-то в Ярославле, а он вот здесь, рядышком.
В сумерках Муравьев, елозя на коленях, насыпал в носовой платок горсть земли с могилы, завязал в узелок. Поклонился холму, надел свою кавалерийскую, с синим околышем, фуражку и, сутулясь, бренча шпорами, ушел с опушки. Он завернул в роту Чередовского, в пулеметную роту, проверил все, что полагалось проверить, и явился к Наймушину. Докладывал четко, кратко, но голос был угасший, как у больного. И румянец поблек, и скулы обострились, и глаза были выцветшие, мутные от слез. Наймушин сказал:
— Добро. Иди отдыхай.
Оставшись один, Наймушин ходил по землянке, останавливался и снова ходил. Да, именно: Муравьев ее по-настоящему любил. И любит. И будет еще, наверное, долго любить,
Читать дальше