Но на участке соседней дивизии провели разведку боем, и в одном из захваченных опознали Чибисова. Того самого. Его арестовали, отдали под суд, и удар, приходившийся на долю Шарлапова, оказался смягченным: предупредили о неполном служебном соответствии.
Чибисова захватили в блиндаже, на переднем крае. Было утро, он сутулился на чурке в уголке. Доедал завтрак — фасолевое пюре, по кусочку колбасы и сыру и суррогатный кофе.
Он спрятал котелок и кружку, перехватил горловину мешка веревкой, ложку засунул за голенище, и тут-то блиндаж качнуло, и уж затем гром разрыва, вонь мелинита.
Разрывы сотрясали блиндаж, невдалеке — пулеметные очереди, бессвязные крики; взрывом высадило стекло, осколки посыпались под ноги. Чибисов испугался: он никому не нужен, немцы не опасаются, что он перебежит к своим. И он в блиндаже один, совсем один, жутко.
Стрельба и крики приближались. Чибисов смотрел на вход. В дверном проеме возникла огромная фигура, и Чибисов успел подумать о том, как же она прошла в дверь, великан рявкнул: «Фрицы, капут! Хенде хох!» — и Чибисов потерял сознание.
Очнулся он на нарах, в большом и светлом блиндаже.
— Осмотрите его внимательней, — сказали в изголовье.
— Ран нет, повезло. Контужен — может быть. Фурункулы обработаем.
Чибисов увидел склонившихся над собой людей.
А потом его допрашивали. Опустив на колени руки, жилистый, безбровый, в прыщах, с забинтованной шеей — чирьи заели окончательно, — он тихо и ровно отвечал на вопросы следователя, как пытался подальше отойти от передовой, устроиться в дивизионной газете, в политчасти полка, но сорвалось, вернули в роту.
Следователь записывал показания Чибисова, в конце каждого допроса давал на подпись протокол. Перед следователем Чибисов сидел не двигаясь, горбатясь, и вдруг начинал дергаться, грызть ногти.
А потом его судили. Конвойный автоматчик давил на затылок отяжелелым взглядом, из-за покрытого красной материей стола на Чибисова давили глаза членов военного трибунала, и Чибисову казалось, что эти взгляды с противоположных сторон раздавят его.
Председатель судебного заседания и секретарь была пожилые, члены и обвинитель — помоложе, и Чибисов думал: «А почему не наоборот?» — и эта мысль мешала сосредоточиться, а он хотел как можно обстоятельнее и правдивее давать показания. Он исподлобья взглядывал на узкие погоны офицеров юстиции, и у него на лице, груди, спине возникали мельчайшие, тончайшие судороги, ощущение — по коже ползали насекомые, и он суетливым жестом как бы стряхивал их.
А потом был солнечный, морозный день. В оконце землянки, называемой камерой, вровень с глазами Чибисова, — белизна снега, поскрипывающего под валенками часового. В землянку спустились люди:
— Собирайся. Пора.
Он отошел от окна, спросил:
— Куда собираться?
— А то не знаешь? Приговор приводить в исполнение. На него надели шинель без погон и ремня, нахлобучили шапку без звездочки, вывели наверх. Он посмотрел на голубое бездонное небо, на негреющее солнце, на сверкавшие снега, вдохнул морозный воздух и пошел по просеке, куда ему указали. Он шел торопливой, но нетвердой, оступающейся походкой, часто останавливался и, кренясь назад, говорил конвойным: — Мне надо перевязку.
Его привели на поляну, с трех сторон — солдатские шеренги, у безлюдной стороны — яма, и тут к Чибисову вернулись память и разум, и он увидел себя маленьким: держится за материн подол, мать босая, загорелая, в белой косынке, они идут по нескончаемому ромашковому лугу. Что-то в Чибисове колыхнулось, сместилось, и из этого смещения в нем родилась мелодия, которую он прежде не слыхал, а может, и слыхал, да забыл.
Сквозь звеневший в нем напев Чибисов услышал шаги трех автоматчиков, они прошли по поляне и остановились в десяти метрах от него, и он подумал: что же из всего этого с ним уже было, а чего не было — воспоминание о ромашковом луге, солнечный морозный день, застывшие солдатские шеренги, трое парней с окаменевшими скулами, взявших автоматы наизготовку…
Под февральским солнцем снега сверкали, переливались, слепили. Солнце вырвалось из облаков, заголубело небо, высокое-высокое. Весна света! Будут еще и тучи, и метели, и морозы, но на пороге март — и все ярче станет голубеть весна света. А там и апрель — весна воды, весна зеленой травы.
Гудел мотор. Сергей покачивался на сиденье, наблюдал за дорогой. Вот он и возвращается на войну. Два с половиной месяца — на фронтовых курсах младших лейтенантов. Фронтовые — но до передовой было далековато. Он засыпал в тишине и просыпался в тишине, ни стрельбы, ни разрывов, лишь будильник тикал на столике у дневального да похрапывали на соседних койках. А на улице: курились дымки над избами и над полевой хлебопекарней, пахло поджаренной корочкой, квасом, мирной жизнью, стучали топоры плотников на скотном дворе восстановленного колхоза, скрипели полозья розвальней, везущих доярок на ферму. Ни танков, ни пушек. Из военных — хлебопеки да курсанты. Разве что немецкий самолет-разведчик, прозванный «костылем», напомнит о войне, сверкнув крылом на недосягаемой для зениток высоте.
Читать дальше