Он установил столб — не совсем ровно, но стоит, — засыпал яму землей, утрамбовал сапогами. Обессиленно выпрямился. Забросил в кусты лопатку: на кой она, не понадобится, а лишний груз. Подержался за сердце — оно ворочалось, как медведь в берлоге, — пошел прочь. Минутой позже оглянулся: на пограничном столбе уже сидела сорока, птицы всегда присаживались там передохнуть.
— Молодцы мы, а, сержант? — сказал Буров. — Наши вернутся, увидят целый погранстолб.
Двойник промолчал. Буров уловил его затяжной, прерывистый вздох. Или он сам так вздохнул? Какая разница, оба они одно.
Голод как будто перестал терзать Бурова, но в животе не прекращались спазмы и рези, и слабость заставляла присаживаться, переводить дух. После этих присаживаний на пенек, сваленную лесину либо кочку вставать было мучительно. Лечь бы и лежать.
Буров присел на трухлявый пень, засосал сигарету. Поперхнулся дымом, давясь, со слезой закашлял. Икры свело судорогой, не подняться. Еле-еле размял мышцы, пресек судороги, а боль в икрах осталась.
Буг на глазах сузился до ручейка, и уже берега у него не те, что прежде. Но нет, не ручеек, — все же речушка, и токарь вагоноремонтного депо Павлуша Буров в кепке, ковбойке, брюках-клеш и сандалиях доказывает неведомо кому: «Это Лужа, а не Лужа, есть остряки, надсмехаются…» А за Лужой, на том бережку, живет Валя — дом под железом, на березе при крыльце скворечник…
А потом Лужу покрыл лед, замело снегом, и весь Малоярославец — в островерхих сугробах, сверкающий; в скверах и садах, как в глухоманном лесу, на морозе, лопаясь, стреляют деревья. Буров с Валей идут под ручку, и он шепчет: «Это стреляют не на войне, войны не будет». Валя улыбается, кивком показывает Бурову: закутанная в шаль девчушка бежит по улице, из-за деревьев и сугробов пугает бабушку: «Ам!» Но та, отягощенная хозяйственной сумкой, не обращает на внучку внимания… И вдруг мгновенная оттепель, один градус выше нуля, снега осели, в небе кучевые облака, в них сверкнула молния, громыхнул гром. Внучка и бабушка не испугались, Валя же прижалась к нему, и он прошептал: «Это не артиллерия, это гроза в феврале, так бывает…»
А потом Буров с отцом и матерью — никого больше — очутился на перроне, втроем заняли купированный вагон, и отец похвалялся: «Мы железнодорожники, у нас бесплатный проезд, куда хошь — хошь в Москву, хоть в Калугу, Малоярославец посерединке болтается… Машинист, давай ехай! Кому велено: ехай!» Мама поджимала губы, цедила: «Разошелся». Отец топорщил усы, выгибал грудь в форменке: «Не твое дело, замолчь!» А Павел шептал им: «Не ссорьтесь, прошу вас…»
* * *
За Бугом, в Хрубешувских лесах, на узкоколейке гукнул паровозный гудок, и Буров увидел прежнее: Буг и старицы с багровой от заката водой, и поймал себя на том, что действительно шепчет. А чего шептать? Можно и погромче. Он сказал:
— Ну как, сержант, наломался? Что? Не слышу… Наломался, говорю?
Двойник не отвечал. Буров наклонился, будто к уху реального человека:
— Ты что, оглох, товарищ сержант? Наломался, притомился?
Двойник, друг, похожий на Бурова как две капли воды, молчал, и до Бурова дошло: двойник покинул его, исчез, испарился. И одиночество, как петлей-удавкой, схватило за горло, и Буров рванул ворот гимнастерки так, что посыпались пуговицы. С поникшей головой он горбился на полусгнившем пне, и окрест торчали такие же гнилушки. От них и несет гнилью, будто трупным смрадом, и ночью они зловеще светятся, как волчьи глаза. Волки нападают на человека, если он один.
Преодолевая боль, Буров выпрямился, запрокинул голову: над зубчатой кромкой леса вечернее небо алело флагом, что развевался над их заставой, флаг был новехонький, не отбеленный солнцем, ветром и дождем.
Неправда, он никогда не будет одинок, потому что красного цвета флаг развевается в Москве над Кремлем, сам видал. Заставы уже нет, но Кремль есть.
Никогда он не будет одинок и оттого, что на свете существует Валя. Она любит его, помнит, слала письма на заставу, в нагрудном кармане — ее подарок: зеркальце.
Буров хотел извлечь его, но пальцы не нащупали привычного прямоугольника. Расстегнул кармашек, сунул руку. В кармане — осколки. Разбил подарок. Когда? Падал, ударялся грудью… Не потерял, но и не сохранил. Стало быть, конец их любви? Будет так, если настанет конец Бурову. Покуда живой, будет любовь, как же без нее? А осколочки, что ж, ссыплем с ладони в траву.
Из другого кармашка Буров достал документы — свои, Карпухина и сапера, старшего сержанта. На фото все были юные, желторотые, довоенные. В партбилете сапера-узбека проставлено, где выдавали: Ташкент.
Читать дальше