Была бы чистокровной, так ничье заступничество не спасло б. Немцы всех евреев — в гетто, под пулю, во рвы. Или вывозят куда-то в Польшу. Он думает, туда же, под пулю, во рвы. Да и свои, националисты, приложились: вырезали целые семьи. Польские семьи тоже вырезали. И хлопцы Крукавца к этому прикладывались. Во главе с Антоном Мельником, который расписывается: «А.Мельник» — как будто Андрей Мельник. А Крукавец поначалу хворым сказался, но после и ему пришлось участвовать кое в чем. Чтоб знали хлопцы: главный он, Степан Крукавец, а не «А.Мельник», сифилитик, батяр и иуда. Только зачем крайности? Насиловали, после груди вырезали, глаза выкалывали… Крукавец был против такого. Ну позабавились с ихними бабами, ну пограбили которых с пейсами — и пореши всех, не мучь. Конечно, вслух он не высказывался: перед ним волчья стая, он вожак, что ж, он будет слабость показывать?
По окну хлестал мутный дождь, завывало в трубе, отрыгивал Крукавец — звуки понятные и простые. А отрыгивается — значит ест с аппетитом. И это желание есть было, пожалуй, единственное его желание. Не хотелось ни слушать, ни говорить, не хотелось ни двигаться, ни ложиться в постель, ни ехать домой — да и не на чем, он же отпустил подводу. Желаний не было потому, что в теле омертвелость. И в душе — она. Он подумал об этом, стараясь вызвать жалость к себе, но она не появилась. Насытится, и охота есть пропадет. Пока же рвет острыми, подточенными зубами мясо, перемалывает с закрытым ртом. Молчит. И женщина молчит, подавая еду, и мальчишка молчит в углу. Звереныш, волчонок, дать ему что-нибудь? И вдруг воспоминание: он сам мальчишка, совсем маленький, отец везет его на санках, и он кричит: «Папа, ты куда убегаешь?» Но и это не вызвало ничего — мелькнуло и пропало.
— Я ему: «Кум-зернышко, ты на меня бочку не кати… Чего катить-то без толку, кум-зернышко?» — Иван Харитонович Федорук, помпохоз, сосет здоровенную самокрутку и рассказывает неспешно, слова через час по чайной ложке.
Новожилов, к которому обращен этот рассказ, нетерпеливо дергается: быстрей бы говорил, не тянул кота за хвост и вразумительней. Вроде по-русски, а понимаешь не лучше, чем если бы говорил по местному. Что за кум-зернышко, что значит —катить на кого-то бочку? Федорук не без снисхождения объясняет:
— Кум-зернышко? Так я обращался к людям. До войны. Когда был директором. Привык… А катить бочку — возводить напраслину, чего ж тут не понять? Понял, Эдик?
— Понял, Иван Харитонович, — отвечает Новожилов, морщась. Что за удовольствие, когда тебя, начальника штаба, кличут Эдиком, а ты должен отвечать: Иван Харитонович, Ибо помпохоз отряда годится тебе в отцы, он бывший директор сахарного завода, шишка и держится по-прежнему начальственно. Да он и есть начальник: помощник командира отряда по хозяйственной части, но и Новожилов не пешка, штаб под его началом, и вообще он заместитель Скворцова. Ух, что за самосад курит Федорук, дрянь вонючая, горло саднит от дыма. Но сделать замечание неудобно, да и бесполезно: все на подводе, кроме Новожилова, дымят цигарками. И на второй — тоже дымят.
— Я ему, бисову сыну, режу: «Кум-зернышко, у тебя недостача, а ты ховаешься за директорскую спину, на меня валишь. Она, спина-то, хоть и широкая, да жулика не скроет…» — Голос у Федорука сиплый, застарело-простуженный, спина действительно широкая, под большим красноватым носом вислые, по-западноукраински, усы (Новожилову кажется: слова Федорука застревают в усах, не все доходят до слушателей). А и медленно же говорит Иван Харитонович: на десять слов — десять затяжек, уж лучше б вовсе не рассказывал.
Подводы ехали лесной дорогой, то параллельно просеке, то пересекая ее. Выехали после обеда и на месте должны быть к вечеру, потемну. Теперь они так частенько раскатывают — на подводах, а то приходилось ногами отмеривать, длинные тут версты, на Западной Украине. Потому что враждебные. На каждой версте, на каждом шагу можешь напороться на немцев, оуновцев, полицейских. Поэтому разговоры разговорами, а винтовки, автоматы наготове, и глаза шарят по дороге, по лесной чаще.
Новожилов покачивался, налегая одним плечом на плечо помпохоза Федорука, другим — на спину Дурды Курбанова, повозочного; этот туркменский паренек нравится Новожилову, что ни поручат — исполняет с усердием. Лошадей любит; Федорук произвел его в конюхи, в повозочные, и тут Дурды показывает себя с самой лучшей стороны — так бы записал ему в характеристику, будь мирное время. Где оно, мирное время? Вместо него война, вместо армейской службы партизанство, вместо привычного порядка кавардак. И внешне: вместо единообразия воинской формы — кто во что горазд: гимнастерки, шинели, свитки, плащи, пиджаки, фуражки, пилотки, кепки, шляпы, сапоги, ботинки и… даже тапки. Каково кадровому командиру взирать на это? Разве красные тряпочки на головных уборах изменят положение? У него самого армейские сапоги разбиты, гимнастерка и шаровары продраны, шинель прожжена, но все равно сапоги с подвязанной подошвой обметает тряпочкой, кое-как заштопанную гимнастерку или шинель перетягивает в талии ремнем, пряжку драит толченым кирпичом, подшивает выстиранный подворотничок. Что вы хотите, внешний вид для кадрового командира не пустой звук.
Читать дальше