Гречаникова ранило минут сорок спустя, когда отбивали атаку автоматчиков, — очередь прошила левую кисть. Он не испугался, не огорчился: кисть не голова, не грудь. Даже нечто смахивающее на удовлетворение испытал: ага, не убило ж, только ранило.
* * *
Потом ещё дважды ранило. К тому времени — сколько прошло его, этого времени, не мог определить, всё смешалось в сознании — в живых остался он один. Он где проковылял, где прополз по обороне. Развороченные взрывами стрелковые ячейки, изувеченные, изрешечённые пулями и осколками, полузасыпанные землёй тела пограничников. Дополз до правого фланга, к осушительной канаве, и услыхал близкую немецкую речь. Фашисты на высотке, пала высотка. А вот та, которую оборонял лейтенант Трофименко, ещё держалась: там стрельба. Прощайте, товарищ лейтенант…
* * *
Отрывистая, с хрипом, с сипотой речь совсем близко, над головой. Гречанинов закрыл глаза, затаил дыхание. Его пнули сапогом, посчитали за мёртвого и пошли дальше, за канаву. И других пинают? Так они уже мертвые, их пинать не надо. А он живой, не выдал себя. Уцелел. Зачем? И что делать?
А время — оно действительно перестало существовать. Он жил, но жил вне времени. Полдень? Час, два, три? Или уже шесть вечера? Солнце еще светит сквозь дым и тучи, стало быть, не вечер. Что делать? Спастись, выжить и сызнова встать в строй. Чтобы давить фашистскую гадину. А пока что эта гадина чуть было не раздавила его самого. Вякни он, застони при пинке кованым сапогом — очередь обеспечена. Пули — и то хватило бы.
Отрывистые, взлаивающие голоса удалялись по восточному скату, в тыл. Мимо высоты на восток проехало несколько автомашин. И стало тихо-тихо. Гречаников даже услыхал: бьётся сердце. Бьётся — значит, не вся кровь вытекла, и пора выбираться отсюда. В лесок, подалее от проселка, поближе к запущенной просеке, где-то в конце её должен быть хуторок.
Он ещё полежал, опасаясь: нет ли на высотке немцев? Похоже, не было, автоматчики ушли на восток, просёлком прогудели автомашины — и всё. Перевернулся на спину, приподнял голову, огляделся настороженно. Нет, никого. Прополз в кусты, встал и, шатаясь, спустился по склону, проковылял в подлесок, к просеке. Коняги не было, видать, сорвалась с привязи. Убегла, стало быть, спаслась.
Если так, хорошо.
Выбрался из подлескового густняка и свалился на просеке и встать уже не в состоянии — пополз на брюхе, оставляя за собой кровавый след. Полз медленно, в изнеможении ронял голову на песок, на прошлогоднюю хвою, отлежавшись, опять пахал просеку локтями, коленями, подбородком. Иногда оглядывался: кровавый след волочился за ним, как будто волочились за ним мрачные гнетущие мысли.
А как не быть им мрачными и гнетущими? Застава погибает, жив ли лейтенант Трофименко — неизвестно, выживет ли он сам — тоже неизвестно, немцы продвигаются на восток, граница осталась вдалеке, когда остановим врага, погоним на запад — опять же неизвестно. Будущее как бы прикрыто серым, вязким туманом, который от слабости, от немощности встаёт перед глазами, лишает зрения, и Гречаников отлёживается, ждёт, когда немощь попятится.
Она пятилась, виделось четче, и он, поскрипывая зубами от боли и напряжения, полз снова, даже пытался подняться. И мысли, что волочились за ним, как кровавый след, становились не такими мрачными и безнадежными. Всё-таки кровь они свою пролили не зазря. Немцев измотали, полку обеспечен отход. Застава вся не погибнет. Начальник выживет, и ещё кто-то из пограничников. И сам он выживет. Доползёт до хуторка, обмоет раны, перевяжется, отлежится как следует быть, окрепнет. Люди пособят. Он же сколько раз был свидетелем: давали отступающим красноармейцам приют, кормили, ссужали махоркой, показывали дорогу, когда надо — укрывали от немцев. И теперь это потребно — укрыть его, старшину Гречанинова, на время. Только бы добраться до хутора…
Да, время не существовало, но пространство существовало, и опять было необъяснимо: чем больше он полз, тем большим делалось расстояние до хутора. Он понимал, что это не так, что это вздор, обман воображения, и нужно ползти, и достигнешь хуторских построек рано или поздно.
Лучше, конечно, рано, чем поздно. Лишь бы там немцев не было…
Услыхав собачий брех, Гречаников воспрянул. Ага, хуторок. За деревьями хата, амбар, баня. Настолько воспрянул, что на огородах кое-как поднялся и заковылял, цепляясь за изгородь. Оглядываться, тянется ли теперь за ним кровавый след, не стал, а вот по сторонам зыркал: нет ли немцев? Вроде бы нету. Вообще ни души, лишь псина надрывается, гремит цепью. Волкодав — как телок, такой ежели сорвется, в два счета перегрызет глотку.
Читать дальше