Вскоре после того как я окончательно поправился, начальник штаба, выслушав один из моих докладов, протянул мне письмо:
— Прочти и ответь. Тут насчет истории дивизии.
Письмо пришло издалека: из латвийского местечка Ропажи. А мы сражались уже в Германии. Ропажи были для нас историей.
Писали местные школьники, с трудом излагая мысль по-русски. Отремонтировав школу, они приступили к занятиям. Школе присвоено наименование «Памяти павших бойцов». Они очень просят сообщить фамилии особенно отличившихся в бою за их местечко и, если можно, прислать фотографии героев.
Я прочел послание школьников, старательно выведенное на тетрадном листе, и решил написать им о красноармейцах Н-ского стрелкового полка Иване Загрядине, Кериме Сигизбаеве, Янисе Лапиньше и Льве Семиверхе, которые пали за свободу нашей Родины, отвоевывая у фашистов родное ребятам местечко Ропажи.
Закончив ответ, я принес его на подпись начальнику штаба.
Он обратил внимание на фамилию Семиверха:
— Это какой же Семиверх? Который у тебя связным был?
— Так точно.
— Знаешь, когда я узнал, что он Стрелку запарил, я его чуть не убил. Ведь какой конь! — Обиды, причиненные коням, наш начальник штаба воспринимал как кровные и никогда их не забывал. — Но солдат он, кажется, был неплохой — правильно?
— Я так и пишу.
— «Пишу, пишу»! А я еще не читал. Садись, жди, пока прочту.
Он внимательно прочитал мой ответ. Перевернул последнюю страницу, снова вернулся к началу, а затем спросил:
— А почему о наградах ничего не пишешь? Разве мы его ничем не наградили?
— Пока нет. Пока есть только представление из полка — на Красную Звезду.
Начальник штаба раздраженно встал с места, вытянулся передо мной и звякнул шпорами. Он смотрел на меня так зло, как будто это представление на Красную Звезду составлял я.
— Почему на Звезду? Небось Курмышенко представлял? Передай ему: единственный орден, который по статуту остается в семье после смерти награжденного, — орден Отечественной войны. И пусть помнит это!.. Пиши: переделать наградной лист на Семиверха. И в ответе ребятам исправь: «Представлен к ордену Отечественной войны I степени». Понял? Повтори!
Я повторил и внес эту поправку в ответ.
1945
Еще с детства я увлекался марками. И с детства же мечтал залучить в свой альбом самую редкую, самую дорогую марку мира — одноцентовую «Британскую Гвиану», выпуска 1856 года, с изображением трехмачтовой шхуны и погашенную не обычным почтовым штемпелем, а просто перечеркнутую уже порыжевшими чернилами. Это — единственный экземпляр в мире.
Марка — четырехугольная, карминового цвета; кроме корабля на ней латинский девиз: «Damus petimis que vicissim» («Мы даем и требуем попеременно»). Впрочем, тому, кто ею обладает, она больше дает, чем требует. Ибо требует она только того, чтобы ее хорошенько хранили, стоит же — состояние: американский миллионер Хайнд уплатил за нее на аукционе триста пятьдесят две тысячи франков. Я где-то читал даже, что он отвел для ее хранения специальный несгораемый шкаф, который стоит в отдельной комнате с бронированными стенами. Возле шкафа постоянно дежурят два сыщика с автоматическими пистолетами. Пистолеты они носят на ремне под мышкой: чтобы по тревоге стрелять мгновенно.
Но несмотря на то что в моем альбоме никогда не бывало — и сейчас, конечно, нет — одноцентовой марки «Британская Гвиана», выпуска 1856 года, одну марку своей коллекции, которая мне стала самой дорогой, я не променяю теперь и на сто «Гвиан». И не только я один так высоко ценю ее. Шандор Сегеди, от которого она попала в мои руки, относился к ней так же.
Впрочем, вы еще не знаете, кто такой Шандор. Что ж, расскажу все по порядку.
В Будапеште стояла ранняя весна 1945 года. Над городом непрерывно плыл гул тяжелых бомбардировщиков, летевших на северо-запад, в Германию, бомбить остатки гитлеровских войск. Столица Венгрии была уже очищена от них. Но в запах молодой зелени все еще врезалась кислая вонь пороха из множества развалин, уродовавших город. Чтобы перейти улицу, приходилось шагать по тропочке, проложенной на уровне второго этажа на сплошном валу из кусков рухнувших стен, битого стекла, вырванных с мясом оконных рам, обгоревших танков и пушек.
Но я не мог шагнуть на эту тропочку. Я видел ее только из окна госпиталя, куда швырнула меня судьба в последний час боев за Будапешт. Одно утешение было у меня: каждый день приходил Шандор Сегеди. Он просиживал у моей койки часами. Ему не надоедало. Я редко встречал таких терпеливых мальчиков. Сестры, смеясь, рассказывали мне, что он говорил обо мне «мой». Кое-какие права на меня у него, действительно, были. Ведь когда меня ранило, он, первым выскочив откуда-то из подвала, перевязал меня своим носовым платком и еще какими-то тряпками, а потом оттащил в укрытие. Он не успокоился и когда привел ко мне наших санитаров: он сопровождал их до самого госпиталя, куда меня принесли.
Читать дальше