Это был их выбор. И это был их конец…
Через несколько дней, зайдя по своим делам в тихий госпиталь, разместившийся уже в самих Великих Луках, я неожиданно опять услышал мягкий голос Луневича. Он читал товарищам по палате сводку Совинформбюро:
— «Сводка Совинформбюро за первое января 1943 года. На Центральном фронте наши войска в результате решительного штурма овладели городом и железнодорожным узлом Великие Луки. Ввиду отказа сложить оружие, немецкий гарнизон города истреблен…»
В Великих Луках царила тишина. Добрая тишина, казавшаяся непривычно странной для наших ушей. А в сводке наконец стояло известное, знакомое название крупного города — не какая-то там безымянная высота, относительно которой надо было еще верить, что она имеет серьезное «тактическое значение».
Кончив читать сводку, Луневич бережно вынул из-под подушки свою заветную карту и снова принялся по ней измерять спичкой расстояние до родной Белоруссии. Но лежавший рядом эстонец, с трудом одолевая русскую речь, настойчиво убеждал его, что отсюда еще короче путь до Эстонии и что спичка — несовершенный мерительный инструмент.
Они бы, наверно, спорили долго, если бы их не примирил третий сосед по палате — старшина-москвич:
— Знаете что, друзья? Давайте-ка лучше мерить до Берлина. На этом все сойдемся! А?
…В Великих Луках стояла тишина. Но ею пользовались только раненые, чтобы набраться новых сил и поскорее догнать фронт, ушедший вперед, на запад, — к новым боям, к новым победам.
Луневич поинтересовался у меня:
— Ну как, товарищ писатель, описали тот день, что я вас просил?
— Да, — охотно ответил я. — И даже про вас упомянул. Жалко лишь, что во время штурма мало вас видел.
— А чего же жалко? — возразил Луневич. — Если напишете про народ, я и себя увижу.
Луневич говорил убежденно и просто — так, как, к сожалению, редко умеют разговаривать с писателями критики. И я понял, что, собственно, так и следует писать: про народ. Напишешь верно — и каждый узнает себя в твоем описании.
Но это, конечно, самое трудное.
1942–1943
Хорошо штабистам! Хотя, вообще говоря, я бы ни за что не променял нашу жизнь на их, канцелярскую. Только в одном отношении им лучше: они постоянно знают все заранее. Всегда у них такие есть указания от вышестоящих штабов и такие сведения о противнике, какие нам, на переднем крае, даже не снились. Их никогда поэтому не угнетало, например, затишье. Им заранее было известно, когда оно кончится. И они даже не понимали нас: почему мы нервничаем, если тихо. А попробуйте не нервничать! На всех других фронтах — наступление, десятки освобожденных городов, тысячи пленных. Москва салютует этим фронтам… Только мы тут… Да что говорить! Одно слово: «лесисто-болотистый участок»!..
Самым приметным ориентиром перед фронтом нашего полка был горелый немецкий танк. Его подбили давно — еще те, что стояли на этом участке до нас. А мы так и не смогли продвинуться ни на шаг. Представляете, как нам было «приятно» смотреть на него!
Но однажды и у нас произошло событие. Конечно, не такого масштаба, чтобы нам салютовала Москва, но все же…
Дело было так. Старший сержант Фирсов, вернувшись под утро с очередной разведки переднего края противника, доложил, что в пятнадцати метрах от горелого танка обнаружил хорошо замаскированный в траве телефонный провод.
Можно было ручаться, что проводом пользуются, так как он был туго натянут.
На вопрос: «Вы его перервали?» — Фирсов резонно возразил, что если бы он воевал где-нибудь на берлинском направлении, то, не задумываясь, поступил бы именно так, но на нашем участке подобная находка — дар божий, и грех не воспользоваться ею на все сто, как говорится. Лучше пусть ему разрешат следующей ночью отправиться к этому проводу еще с кем-нибудь. Он перережет провод, а когда немцы выйдут на линию искать порыв, сцапает «языка».
Командование одобрило план старшего сержанта, однако для начала решило провести менее сложную операцию: просто подключиться к обнаруженной сети.
С этим заданием немедленно отправили разведчиков-связистов. Через пятнадцать минут они нырнули в траву и исчезли.
Одновременно надел наушники и наш долговязый меланхоличный переводчик Коган. В обычное время, надо сказать, Коган не был меланхоликом. Он даже очень любил петь, и преимущественно веселые песни. Правда, ему медведь на ухо еще в детстве наступил, и нам всегда приходилось просить его: «Коган, хочешь, мы дадим тебе лишние сто граммов, только помолчи, будь другом!»
Читать дальше