— Где твой шеф?
— В лагерном гестапо.
— Все?
— Говорит, следи за мертвецкой, особенно по ночам. Вотрись в доверие. Рассказывай про свои подвиги. Ночью стони, говори чепуху. Кричи. Поверят.
— Все?
— Все.
— Так. Предатели тоже один раз ошибаются, когда предают. Берите его, ребята! — приказал Шарапин. — И кончайте.
Через минуту он лежал посредине умывальника, накрытый грязной тряпицей. Неистовствовал ветер. Лаяли овчарки. Скользя и падая, ходил по крыше злой дождь...
Над землей разлетались буйные весенние ветры. Дни стали длиннее, яснее, и солнце чаще заглядывало в смрадный тифозный барак. Я заметно поправлялся, молодое тело постепенно наливалось бодростью. Невидимая рука по-прежнему ежедневно подсовывала дополнительную еду: то пайку хлеба, то «монашку» с баландой, то даже вареные картофелины и табак. Шарапину с каждым днем становилось хуже. Он почти ничего не ел, даже не курил, сильно обхудал с лица, нос заострился, большие добрые Руки стали беспомощными и костлявыми. За последние дни у него резко поднялась температура, и он почти не приходил в сознание.
За окном подрагивали мокрые весенние сумерки. В блоке было сыро и сиротливо. Холодно и сиротливо было и у меня на душе. Друг метался в беспамятстве, хрустко скрипел зубами, хрипло и страшно кричал и ругался. Часу в девятом словно из-под земли около нар вырос доктор Сулико. Промокший до нитки, взволнованный, он заговорил торопливым шепотом:
— Ни о чем не спрашивай. Тебя ищет гестапо. Сам комиссар Леклер. С этой минуты — ты голландец Макс. Макс Рейснер. Запоминай. Твой номер — три тысячи шестьсот тринадцать. Так надо. Выживешь — расскажу. Прощай!
И исчез так же неожиданно, как и появился. Я понял все: голландец Макс умер час назад. Его тело еще лежит на нарах, через двое нар от меня. Я хорошо запомнил его, когда он еще ходил, высокий, светловолосый, с длинными волосатыми руками, с мужественным лицом потомственного моряка или углекопа. Он редко говорил. В блоке почти не слышали его голоса. Я запомнил его улыбку. Она не сходила с бледных губ, добрая, грустная и как бы извиняющаяся. Он долго и молча умирал. Жизнь с трудом покидала его сильное тело.
Я взглянул в ту сторону, где на четвертом ярусе нар лежал Макс и отпрянул: два санитара, Владек и Влацек, поляк и чех, раздевали Макса. Его крупное костлявое тело, когда его опустили, глухо стукнулось о нары. А Владек и Влацек, стуча колодками, бежали ко мне.
— Рус камрад, быстро снимай свою куртку, быстро снимай свою куртку, быстро, быстро, одень вот эту и лежи тихо, спи, над тобой тучи сгустились.
— Зачем?
— Некогда, некогда разговаривать...
Они грубо вытряхнули меня из моей новой куртки, бросили мне грязную и рваную Максову и засуетились, толкаясь и спеша уже около Макса, натягивая мою куртку на его непослушное, уже остывшее тело. Меня начала прошибать дрожь: куртка голландца была холодной, словно в нее был завернут кусок льда. Едва санитары отскочили от Макса, как вытянулись в струнку.
— Ахтунг! Ахтунг!
По тесному проходу блока, разбрызгивая струи дождевой воды, стуча каблуками и скрипя мокрым плащом, топал лагерфюрер Редль в сопровождении лагерартца, доктора Сулико и нескольких эсэсовцев. Редль был возбужден и зол. Кадык на его тонкой длинной шее остро дергался, острые злые глазки лихорадочно метались по сторонам. Они подошли к нарам, где лежал мертвый голландец.
— Вот, господин лагерфюрер, — показал Сулико на верхний ярус нар, — он умер, как мне доложили, сегодня, час назад. Тиф. Пожалуйста, осторожнее.
Редль прыгнул на ребра нижних нар, пошарил карманным фонарем сначала по лицу мертвого, по крупной голове с выстриженной посредине полосой — «гитлерштрассе», затем провел светом по винкилю, по номеру, спрыгнул на пол, повращал вокруг маленькой головкой на длинной тонкой шее и остановил колючие глаза на Сулико.
— Да, доктор, это он. Счастливчик. Подох своей смертью. Он должен был болтаться в петле на аппельплаце. Убрать! В крематорий!
Эсэсовцы кинулись к Максу, сбросили его, словно полено, с нар, схватив за длинные ноги, отбросили на средину прохода.
— Эй, санитары! Прочь эту падаль!
Владек и Влацек схватили труп и поволокли его к выходу.
— Проклятые псы! — Редль обвел глазами палату, сплюнул и, скрипя мокрым плащом, затопал к выходу.
Сулико взглянул в мою сторону. Наши взгляды встретились, и мне на мгновение показалось, что в его глазах, в голубоватой недосягаемой глубине вспыхнула и потухла озорновато-лукавая улыбка. У выхода Редль остановился, еще раз всмотрелся в слоистый густой полумрак палаты и, нервно надевая перчатки, прокричал:
Читать дальше