Но в земле лежало недоступное прожорливому немецкому глазу золотое сердце родины. Лежал урожай, который земля доверила крестьянским рукам, цвет этой земли, ее тяжкий золотой плод. Дать зерно значило дать хлеб немецкой армии. Дать зерно значило накормить вшивых фрицев, насытить их голодные желудки, согреть их гноящееся обмороженное тело. Дать хлеб значило нанести удар в сердце тех, что в морозы, вьюги и метели героически дрались с врагом. Дать хлеб значило предать землю врагу, изменить своим, признать перед всем миром, что немец господин золотоносной украинской земли, что он хозяин в украинских деревнях. Дать хлеб значило предать самого себя и своих, не выполнить приказа, который облетел все деревни, дошел до всех ушей, запал в каждое сердце: ни куска хлеба врагу! Дать хлеб значило отречься от родины, продаться врагу, изменить тем, кто погиб и в эту войну, и в гражданскую, и в восемнадцатом году, и еще раньше, изменить всем, кто боролся за свободу человека, кто завоевал ее кровью своего сердца и дал человеку.
И в деревне, где на своей земле, в своем богатом колхозе жили бывшие батраки, не заколебалось ни одно сердце. Женщины рассчитывали, обдумывали, как будет, когда их не станет. Пожилая Ковальчук слушала в темноте дыхание своих восьмерых детей, спящих на кровати и на печке. Спокойно, по-хозяйски рассчитывала, что Лена, уже большая девочка, может заняться младшими. Обстирать, обшить. Придут свои, — в земле хватит запасов, чтобы всех прокормить. А пока что будут как-нибудь перебиваться, как и другие. Витенкова склонялась над колыбелью своего младшенького и перебирала в уме, кто сможет кормить малютку, у кого есть трехмесячный ребенок. Она знала, что его не бросят умирать, что найдется мать, которая его накормит собственной грудью.
Грохачиха смотрела в темноту и спокойно раздумывала, как поступят немцы: Грохач сидит в качестве заложника, — кто же будет отвечать за несдачу хлеба, он или она? Решила, что все же она. Но это ее не беспокоило. Маленьких детей нет, девушки взрослые, справятся.
Со сжимающимся от горя сердцем думала молодая Банюк, что вот теперь не дождется мужа. Месяц тому назад он написал письмо, что лежит раненый в госпитале, а когда выйдет, может, получит на несколько дней отпуск домой. Месяц прошел, в деревне немцы, а когда придут свои, — ее не будет. Ей стало так жаль — не себя, а мужа. Мягкий, беспомощный, тяжело ему будет одному.
Люди лежали в темноте, думали. Каждый по-своему, каждый о своем. Думали о хлебе. Он сыпался золотистой струей, катился живым потоком — золотая кровь земли, ждал в земле лучших дней, когда придут свои. Разные люди лежали по избам, самые разные, непохожие друг на друга. Но в эту ночь все знали и думали об одном, и без разговоров, обсуждений, каждый за себя, твердо и бесповоротно решили, что хлеб останется в земле, что не вырвать его немецким лапам из тайников и что это важнее жизни.
Над деревней с хохотом, стонами, визгом, в шуме вихря носилась немецкая смерть. Страшная, шумная, жестокая, хохочущая над своей жертвой. По избам все слышали ее.
По немецкие солдаты, стоящие на постах, замерзающие в карауле, в ту же ночь пугливо оглядывались через плечо, старались потише ступать по снегу. Они тоже слышали смерть. Она таилась, подкрадывалась, подходила совсем близко, дышала в лицо бесшумным, ледяным дыханием. Они чуяли ее, притаившуюся во рву, укрывшуюся за углом избы, бесшумно взбирающуюся на соломенные крыши. Она смотрела на них тысячами ледяных глаз, сжатыми губами, без слов произносила приговор. Она тихо переходила деревенские плетни, останавливалась у изгородей, наклоняясь над колодцами. Она была везде, они всюду чувствовали ее, немецкие солдаты. Смерть шла рядом с ними по деревенской улице, вместе с ними останавливалась у хат, сопутствовала им, когда они возвращались в дома, натягивала на их глаза черную завесу тяжелого сна. Они чувствовали ее холодный взгляд на своем теле, их пронизывали ее невидимые глаза, замораживало дыхание ее невидимых уст. До мозга костей чувствовали они ее, молчаливую, неумолимую украинскую смерть, что считала, пересчитывала их костлявым пальцем.
Ветер шумел и выл, сарай трещал, словно вот-вот сорвется с места, свалится вниз в овраг. Балки тряслись, соломенная крыша шелестела, ветер подхватывал клочья соломы и уносил их далеко за деревню, на равнины, на снежные поля, теряющиеся в туманах пляшущего снега.
Олена кричала. Кричала во весь голос. Ее тело рвала дикая боль. Теперь отозвались все удары прикладов, все уколы штыком, все падения на землю, когда солдаты гоняли ее ночью по дороге, холод сарая, жажда, голод. Все это бросилось на нее, как стадо голодных волков, кусало, рвало хищными зубами. Казалось, что тело разрывается на куски, что оно горит живым огнем, что его пронизывают тысячи отравленных лезвий.
Читать дальше