Бенешов. Нас везут на юг. Примерно в восемь часов вечера мы проехали Чешске-Будеевице и повернули на ветку в сторону Линца. Здесь стало ясно — Маутхаузен. Лагерь смерти. Теперь уже молчали и самые большие оптимисты.
А за окнами нас опять окружала тьма и шел дождь.
— Споем, что ли, — предложил кто-то из глубины вагона.
Охранник на него прикрикнул. Вместе с вечером пришла и усталость. Тело словно ватное, в голове — пустота. Мы даже не знаем, который час. Мы как бы вне всякого времени.
— Мы уже в Австрии, — говорит мой сосед напротив, но никто ему не отвечает.
Вдруг поезд останавливается.
— Alle heraus! Los, los, zu Funften! [39] Все на выход! Давай, давай! Разобраться по пятеркам! (нем.)
Мы снова становимся в шеренги по пять человек. Почти не видим друг друга, шатаемся. Льет дождь, и через минуту мы уже мокрые до самых костей.
Появляются новые охранники, на этот раз из лагеря. В руках у них автоматы.
Наша колонна наконец построена. Мы идем. Пинки, удары. Окрики: «Давай, давай, скорее!» И снова крик. Улочки в городе узкие. Но очень скоро мы выходим из города на окраину, которую скорее чувствуем, чем видим. Дорога уходит куда-то вверх. Мы шагаем по заброшенной аллее, где стоят деревья с голыми ветвями. Дождь снова сменяется снегом, и дует порывистый ветер.
Темп движения убыстряется, в гору получается вроде четыре километра. Точно не знаю, но я иду и считаю шаги. Потом деревья. Иногда закрываю глаза и продолжаю шагать. Дорога кажется бесконечной. Наверху расположен лагерь. Из темноты выступают каменные стены. Они уходят куда-то вдаль, конца их не видно. Мы стоим перед воротами. Прожекторы освещают двор, он похож на театральную сцену.
Сегодня 24 октября 1942 г. Еще стоят рядом все Вальчики, Кубиши, Моравцовы, Кодловы, Сватошовы, но через минуту начинается разделение: наша группа поставлена отдельно.
Головы ничем не покрыты, на них падают хлопья снега, очень холодно, но мы не имеем права пошевельнуться. Слышим только команды. Слышим, как зачитываются фамилии.
По каменным ступеням мы спускаемся в какие-то подземелья, где устроены умывальники. Здесь стоят эсэсовцы и бьют нас, бьют. Некоторые уже падают мертвыми. Мы должны раздеться, а потом опять подняться во двор, который уже покрыт снегом.
И вот увозят «группу парашютистов». Более 250 человек с синяками и бритыми головами. Их гонят куда-то во тьму. Еще минуту мы их видим, потом теряем из виду. Навсегда.
Весь день из высокой трубы над соседним зданием палил густой дым, а временами вырывалось и пламя. Крематорий.
А снег все продолжал падать, дым из трубы пробивался сквозь его белую пелену, и его клубы медленно уходили к облакам. Облака были низкими, мутными, страшными.
Я стою во дворе Маутхаузена. Война уже давно окончилась. Бараки обросли травой. Некоторые из них снесли. Остальные ветшают от времени, разваливаются.
От стены веет холодом. От этого холода, что источает здесь камень, стынет в жилах кровь. Так будет, наверное, вплоть до самого Страшного суда. Впрочем, конец света уже был когда-то именно здесь.
Бараки. Они стоят один за другим. Потом луг. В те времена там тоже были бараки. Голый холм торчит на фоне неба. Внизу течет Дунай, а на его берегу городок, который дал название лагерю, ставшему символом ужаса. По вечерам там внизу мигают неоновые огни, останавливаются машины самых известных в мире марок, а столики ресторанчиков для туристов украшаются взбитыми сливками и аппетитными бифштексами.
По дороге наверх, которая как-то странно извивается, люди должны бы ходить пешком, сняв шляпу. Но мир не сентиментален, и потому по ней иногда промчится то машина, то автобус.
Над головой синеет небо. Вокруг — только глухая сырая каменная стена, за ней — необъятная даль: холмики с маленькими рощами, уединенные домики с красными крышами, деревеньки с церквами.
Этот контраст уже сам по себе должен был убивать.
Под крематорием — крутой склон, а внизу — развалины. Когда-то сюда высыпали пепел. Сегодня там растет трава, зеленая и с фиолетовыми цветами. Это — шалфей. У него цвет вечернего неба.
Мальчишкой я часто ходил с отцом на загородные прогулки. Он мне показывал цветы шалфея и объяснял, что, еще когда сам был маленьким, дети называли это растение «цыганские штаны». И он добавлял, что не знает почему. «Да и называли его так, наверное, только у нас, в деревнях вокруг Брно», — говорил он и улыбался так, как будто у него с этим цветком была своя общая тайна.
Читать дальше