Егорьев остался в блиндаже один. Через пулеметную амбразуру проникали внутрь солнечные лучи. С минуту он смотрел, как медленно летает в их полосе бесчисленное множество пылинок, которые, казалось, спешат поскорее покинуть ее, но на смену им приходят все новые и новые, и оттого создается впечатление, будто они, попав в какую-то странную западню, никак не могут из нее выбраться. Егорьев сощурил глаза, стараясь разглядеть такие же пылинки по всему блиндажу. Но нет, их было заметно лишь в струившемся сквозь щель солнечном свете. Постоянно двигаясь в его лучах, они создавали такое впечатление, словно это не солнце вовсе проникает в блиндаж, а какой-то клубящийся туман. Картина получалась прямо-таки сказочная. Егорьев невольно улыбнулся этой мысли. Потом шагнул к столу, взял стоявшую на нем снарядную гильзу, приспособленную под светильник, побултыхал в ней керосином и положил гильзу-светильник на прежнее место, снова подошел к амбразуре, пытаясь разглядеть сквозь нее, что находится впереди. Однако впереди все было сокрыто яркими лучами, бившими прямо в лицо смотревшему. Егорьев зажмурил глаза, потер их кулаками и сел на койку. Мысли его были невеселыми. Не без приключений добравшись до фронта, все это время желая поскорее попасть на передний край, он вдруг опять оказывается лишним. Командовать ему здесь нечем и некем, и обещание Полесьева относительно его должности звучит не иначе как «ладно уж, пристроим». А его не надо пристраивать, он такой же офицер, как и другие, ничем не хуже остальных командиров взводов, того же Пастухова.
«Ротный помнит историю с бронебойщиками, — думал Егорьев. — В его понимании я зарекомендовал себя медлительным и нерасторопным. А попробуй-ка найти двух человек на такой большой станции, да еще если ты впервые там оказался».
«Придумаем, без должности не останетесь, — мысленно передразнил он Полесьева. — Спасибо, товарищ старший лейтенант. Я сюда воевать прибыл, а не где-нибудь, понимаете ли, при штабе батальона сидеть. Всю жизнь не везет…»
Егорьев считал себя человеком невезучим. Это в какой-то мере отчасти было и так. Но не везло ему до этого больше по мелочам. И он ужасно расстраивался из-за этого, до сердечной боли переживал. Теперь же, на фоне этих маленьких, бывших с ним раньше, мелочных невезений, по его мнению, несчастье, он не мог подобрать другого слова, постигшее его сейчас, казалось еще более громадным. Он не думал о том, что до этого ему пришлось пережить, вернее, думал, но не сопоставлял прошедшее с настоящим. В его памяти, бесспорно, осталась та страшная дорога из занятой немцами Луги в Ленинград. Он не мог забыть ни колонны беженцев, идущих по этой дороге, ни немецкие самолеты, на бреющем полете расстреливающие сотни людей, бегущих врассыпную при каждом их появлении к спасительным кюветам и оврагам, бросая все то немногое, что успели они взять из своих домашних пожитков. Все это помнил Егорьев. Помнил и как прорвавшиеся немецкие танки давили гусеницами беззащитных людей, помнил и до сих пор не мог понять, каким образом ему удалось вырваться живым из того кошмара, дыма, крови, лязга гусениц и крика обезумевших от ужаса людей. Пришел он в себя тогда лишь на лесной опушке, в стороне от дороги. Несколькими днями раньше он добрался до Луги, тогда еще нашей, из разбомбленной немцами деревни, куда приехал на лето к родственникам дяди, у которого жил в Ленинграде, по окончании школы. Вернее, и школу-то он не кончил — срезался на одном из экзаменов (никогда не спорьте с преподавателями, особенно на экзаменах!) и был оставлен на осень (тоже неудача), в связи с чем и имел возможность уехать в деревню на неделю раньше срока. Но тут всему помешала война, начавшаяся всего через несколько дней после его приезда. Недолго думая, он поспешил в Лугу, где явился в военкомат с твердым намерением отправиться добровольцем на фронт. А отправился в тыл. В военкомате ему сказали, что на фронт пока рановато, и посоветовали идти в Ленинград. И он пошел. Когда колонна была разгромлена немцами, шел в одиночку лесами, пробирался болотами, пока не вышел в расположение наших частей, измученный, голодный, в грязных лохмотьях, едва стоящий на ногах. Его отправили в Ленинград, но дома своего он не нашел — вместо дома была груда развалин, а куда делся дядя, он так и не узнал.
Егорьев решил ехать к себе в деревню. На переполненном людьми вокзале он случайно столкнулся со своим бывшим школьным товарищем. Тот рассказал ему, что его отец, преподаватель в военном училище, прислал письмо, чтобы он приезжал, — обещал устроить в училище. Товарищ предложил Егорьеву поехать вместе с ним. Егорьев согласился. Так и не полученный аттестат зрелости был объявлен утраченным. Отец друга закрыл на это глаза. Через две недели он был курсантом, а весной сорок второго училище окончил по ускоренному сроку и, просидев с десяток дней в запасном батальоне, отправился на фронт. И вот, когда он попал наконец сюда, выясняется, что он здесь никому не нужен. Сейчас эта мысль затмила все остальное в Егорьеве, усугубила в нем понятие, что он законченный неудачник. И, вспоминая ту дорогу из Луги в Ленинград, он думал не о том, что ему необыкновенно повезло, он остался жив, а о своем нынешнем, невезучем, как ему казалось, положении: он, прошедший по этой дороге, теперь, вместо того чтобы мстить врагу, торчит здесь в ожидании какой-то там должности. Егорьева охватила обида.
Читать дальше