Пока я говорил, губы Чеха, тонкие и язвительные, издевательски кривились, выражая еле сдерживаемое терпение. Глянул в меня – каким-то насквозь пронизывающим взглядом и заговорил четко, так, будто излагал очередность при налете на штабной автобус:
– Первое. Люди – стадные животные, и нечего стесняться этого, все ощущения твои стали чувствами не без помощи людей. Второе. Что больше в каждом из нас от нас самих, от людей, от так называемой природы, в какой пропорции – над этим ломают и будут ломать головы презренные философы, боящиеся, как и многие люди, смерти. И от смерти спасающиеся рассуждениями о жизни. Третье. Человек, лишая жизни подобных себе, чаще всего полагает, что убийством удлиняет собственную жизнь. И последнее, главное. Все мучительные для тебя вопросы должны разрешиться в тот момент, когда кто-то попытается лишить тебя жизни. Именно в этот измеряемый долями секунды миг ты и решишь центральную проблему философии, убив врага чуть прежде, ранее. Поэтому ты всюду обязан всех – всех, подчеркиваю! – людей рассматривать как врагов, пока они не докажут свою безвредность. Правда, постоянное нахождение в таком выжидательном состоянии вредит, искривляет психику, поэтому надо давать отдых нервам – в те краткосрочные дни или недели, когда заведомо известно, что на расстоянии снайперского выстрела твоего потенциального убийцы нет… Это и вас, Алексей Петрович, касается.
– Истинная правда, – согласился Алеша и заорал на меня: – Вставай, симулянт, нас ждет Берлин!
Да, я выздоровел, то есть увидел войну такой, какой она видится всем сейчас. Я понял, что самое страшное место на земле – это теплые, самой землей защищенные окопы, потому что в них утеряна человеческая личность, право распоряжаться своей судьбой, самому решать, кого ему убивать и в какое время. Я понял, что груды тел в серых шинелишках, вповалку разбросанных по земле, – это уже и есть земля, та, из которой возродится семя хлебное. Что нет на войне игр «чет-нечет», а есть: сегодня, пожалуй, убьют, а что такое смерть – не знает никто, даже Чех, потому что ее нет. Бытие вне жизни – а жизни, оказывается, тоже нет.
Мне страшно повезло, я мог самолично выбирать себе врагов и рассчитываться с ними, никто не поднимал меня в бой по сигналу: «За Родину! За Сталина!» Судьба подарила мне друзей, меня спасавших, потому что я собою заслонял их.
И мне расхотелось вести счет убитым, потому что страшнее болезни оказалась явь. За нами тянулся хвост дознания и следствия по делам, в которых обвиняла нас военная прокуратура, а дел таких скопилось предостаточно. В алкогольном буйстве Григорий Иванович избил однажды интенданта. Сильно подвел нас Алеша, машинально забравший документы убитых нами мародеров, а те оказались офицерами войск охраны тыла. Все дела эти могли легко и непринужденно закрыть и московские наши хозяева, и Костенецкий, и не закрывались они потому, что всем было выгодно держать нас в цепях, все дорожили камнем за пазухой – в чем и состояло искусство управления людьми. Григорий Иванович давно освоил эту науку, составив на меня и Алешу объемистое досье. Сомневаюсь, что сам Калтыгин знал значение этого слова, употреблял он обычно не менее грозное: материалы, и составные части материалов регулярно приносил Костенецкому, который поощрял его, сильно надеясь, что материалы никому, кроме него, не достанутся.
Любовь творит чудеса. – Вновь координатная сетка Гаусса-Крюгера.
Два месяца спустя мы из глубокого немецкого тыла пробирались на восток. Нет смысла говорить о задании, нами выполненном, потому что не было в нем никакой сложности, да и повезло нам. Чрезвычайно повезло. Так повезло, что суеверно паникерствующий Алеша канючил: быть беде, быть беде, – пока Григорий Иванович не огрел его по затылку. А беда назревала, связь оборвалась, «северок» мой, запрятанный в лесу, сдох, я успел, правда, пристроиться к известной нашим радистам немецкой волне и на хвосте ее прострочить место и время самолета, чтоб тот забрал нас.
До места этого оставалось километров пятьдесят, когда около шестнадцати по-московски вышли мы к селу. Алеша нырнул в кустарник и пополз, через полчаса помахал кепкой, забравшись на усохший дуб, дал знак. Он уже обработал хозяйку, в избе нас ждали: огурчики, сало, самогон, молоко. Село было русским, что не лишало Калтыгина возможности побалакать по-украински с молодухой, которой Григорий Иванович стал в самое ухо напевать свои мужские страдания. Девка была из тех, на кого мужики смотрят в последнюю очередь, но я-то уже прошел Ружегино и знал, что именно такие – бесстыднее любых красавиц, а всякие там конопушки, нос картошечкой и прочие несоразмерности исчезают в тот момент, когда работящие руки сельской уродины начинают стягивать с мужчины штаны. Но эта-то была как раз во вкусе нашего командира: грудь – две сросшиеся тыквы, ляжки мощные, язык несмелый, но взгляд многознающий. Для проверки Григорий Иванович потискал ее, порасспросил. Немцы, доложила молодуха, наезжают редко, одни старики в деревне да старухи, парней – никого (употребилось искаженное немецкое слово – никс, так сказано было и подтверждено жестом); о партизанах ничего не слышно, да откуда им и взяться, тут и до войны мужиков было с гулькин нос, и тех на войну забрали в первый же месяц…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу