И вот они в политотделе базы. Люба старалась держаться как можно увереннее, она вошла в кабинет Расскина, только смуглые щеки, на которых чуть пробивался румянец, выдавали ее смущение. Она стала рядом с Богдановым и сразу показалась хрупкой, хотя на самом деле была полнолицей, крепкой. Люба была из тех девушек, которым, кажется, все идет: и коротко остриженные волнистые черные волосы, и голубая блузка, заправленная в синюю шевиотовую юбку, и даже хромовые щеголеватые сапожки на высоком каблуке.
Расскин поздоровался с ней, как со старой знакомой.
— Мы с вашим будущим мужем вместе на Ханко летели, Любовь Ивановна!..
«Муж!» — повторила про себя Люба непривычное слово и, подняв брови, взглянула снизу серыми блестящими глазами на Богданова. Тот хмурился, сжимал толстые губы и осторожно, так, чтобы Расскин не заметил, тронул ее локоть.
— Первой записалась, как только вербовку объявили, — пробасил он.
Еще бы! Любовь на край света заведет…
Люба густо покраснела.
— Мне на Ханко хотелось работать, товарищ комиссар. Не одна я из нашего карамельного цеха просилась на Ханко…
— Зря оставили подружек там. — Расскина забавляло ее смущение. — Мы бы тут конфетную фабрику открыли… Откуда только к нам не едут! Донбасс вчера прислал машинистов. Официантки из Ростова даже едут… Впрочем, что же мы разглагольствуем? Вам свадьбу надо справлять, а загса у нас нет. Как же быть?
— Раз нельзя, обождем, — вздохнул Богданов и снова тронул локоть Любы; она не подняла глаз, огорченная.
— Долго ждать не позволю. Товарищ комендант, нужно позаботиться о квартире. А я запрошу Ленинград. Пусть у нас откроют загс. Так и доложу командованию: старшина второй статьи Александр Богданов желает жениться…
Расскин тут же отправил в Ленинградский Совет телеграмму. Попутно он запрашивал: как регистрировать детей, родившихся на Ханко. Родители ведь откажутся записывать ребят уроженцами Финляндии! Политотдел просил разрешения считать всех новорожденных гражданами Ленинграда.
Ленинградский Совет удовлетворил просьбы ханковцев. Вскоре на главной улице городка появилась сине-красная вывеска отделения милиции. На вывеске было написано: «Ленинград». Рядом открылось учреждение, которое так интересовало Богданова и Любу: загс.
Будь на Ханко отдел народного образования, Терещенко обратился бы туда. Но и детьми занимался политотдел базы.
Терещенко давно собирался в политотдел базы по своим семейным делам, — он не первый месяц вел по этому поводу переписку с женой.
Жена с двумя девочками — десятилетней Валей и двухлетней Галей — жила в Ленинграде. Домой Терещенко попадал редко, и это всегда было праздником для семьи. Он играл с дочками, пел, плясал, отчитывал девочек за то, что медленно, мол, растут: ему артистки нужны для матросской самодеятельности, а то рулевой Паршин вынужден рядиться в женское платье и под хохот товарищей исполнять трагические женские роли… Потом Терещенко на недели исчезал, и для его жены это были недели мучительного, нервного ожидания: ведь он пограничник, а пограничники и в мирное время фронтовики.
Но с переездом из Ленинграда на Ханко жена медлила. Она писала: «Все равно ты всегда в море, душа твоя на корабле, а мы живем от праздника до праздника. Тут хоть шумный город, есть друзья, жизнь. А там глушь. А вдруг опять куда-нибудь перебросят? Да и для Гали там плохо. Говорят, климат паршивый…» Терещенко знал, что все это написано нарочно, чтобы немного его помучить. До конца учебного года, пожалуй, и не было смысла переезжать: Вале надо ходить в школу. Когда ему дали квартиру в двухэтажном доме над бухтой, он ответил на письмо: «Приезжай. Тут климат хороший. Буржуазия знала, где курорты устраивать. А если меня перебросят в Заполярье, не пропадем и там. Дочки моряка все выдюжат, а жена и подавно. Что касается души, то я вас всех люблю, но тот не моряк, кто не оброс ракушками. Прежде всего мой катер и мои матросы, а потом уж ты, женушка». Для большей убедительности он приложил к письму фотографию двух финских красавиц в купальных халатах на фоне ханковского пляжа, — эту фотографию он выдрал из рекламного стенда в холле бывшей гостиницы, в которой теперь расселяли семьи катерников.
Квартира все же пустовала. Возвращаясь из дозора, Терещенко с горечью узнавал, что семья еще не приехала. Жена требовала, чтобы он выяснил, когда откроют на Ханко школу. Он ответил, что это известно лишь начальству, а обивать пороги учреждений у него нет времени. Жена снова писала: «Если бы пришлось похлопотать о матросе, отец-командир дошел бы и до наркома. А о родных дочках стыдно попросить…» Все эти споры разрешило появление Алеши. Нашлись и время и желание пойти к начальству: во-первых, потому, что Терещенко действительно не любил хлопотать о себе или о своих близких; во-вторых, он выполнял волю, желание всего экипажа, а это было свято для лейтенанта Терещенко, и, в-третьих, если уж честно признаться, Алеша растревожил в его душе чувства, которые Терещенко все время подавлял и скрывал. Алеша был мальчишкой, а Терещенко, горячо и нежно любя своих дочек, страдал, что нет у него сына, которого он смог бы воспитать настоящим моряком. Мужской, решительный характер Алеши ему понравился. Терещенко думал: «Мне бы такого сына!»
Читать дальше