На материке «летучий отряд» гранинцев занимался необычным делом: строил железную дорогу.
От портовых путей к самой кромке берега гранинцы проложили железнодорожную ветку. По ней на всех парах к обрыву подкатил нагруженный взрывчаткой знаменитый бронепоезд. Машинист на ходу спрыгнул с паровоза, и поезд к грохотом полетел в воду.
Другой паровоз столкнул в бухту вагоны, платформы, цистерны — все, что оставалось целым на железнодорожной станции и чем можно было загромоздить и надолго вывести из строя акваторию порта.
Все это происходило под грохот шторма, противник не видел и не слышал приготовлений ханковцев.
Гранин и Пивоваров поехали на мотоцикле с батареи на батарею, проверяя работу подрывников. Кабанов предупредил Гранина, что сейчас, в последние часы, надо быть особенно бдительным и не допускать преждевременных взрывов.
Обстрел Гангута стих. Зато ханковцы стреляли и стреляли по противнику, расходуя излишний боезапас.
Матросов на батареях оставалось все меньше. Огонь вели сокращенные расчеты. Стреляли даже писаря; прежде чем унести боевой журнал на корабль, писаря батарей забегали в орудийные дворики и просили разрешения послать врагу прощальный снаряд.
По дороге с Утиного мыса в город Гранин завернул к дому отдыха. Он оставил мотоцикл в лесу и вместе с Пивоваровым пешком прошел к даче.
Вот и двухэтажная дача среди сосен и берез. Гранин и Пивоваров прошли за резной палисадник, к веранде. За цветными заиндевевшими стеклами на подоконнике по-прежнему стоял игрушечный калека-грузовичок. Сколько матросов тут перебывало, а никто ведь не стронул игрушку с места.
Пустая самодельная люлька стояла посреди веранды. На соломенном тюфячке валялась скомканная клеенка. Гранин раскачал люльку и, обращаясь к Пивоварову, сказал:
— Богданова сын. Ушел в Кронштадт.
Они спустились с веранды и обошли вокруг дачи.
По дорожке из лесу шел Щербаковский во главе группы матросов. Они несли бидон с бензином и паклю.
Гранин побледнел.
— Кто разрешил?
— Т-ак уходим же, т-оварищ капитан. Н-не отдыхать же г-адам в нашем доме отдыха.
— Да ты знаешь, кто ты есть?! Ты!.. Дурью своей хочешь тысячи людей угробить?!
Щербаковский побелел — ни кровинки в лице. С ним еще никогда так не говорил командир.
— Трое суток ареста по прибытии в Кронштадт. И комиссару доложи. Пусть с тобой поговорят в партийном порядке.
Гранин зашагал к мотоциклу, вскочил в седло, резко нажал на педаль, запуская мотор, и с места так быстро рванул вперед, что Пивоваров едва успел вскочить в коляску.
Ехали и молчали. Пивоваров сказал:
— Так-то, Борис Митрофанович. И жизнь продолжается, и война впереди…
Из-за треска мотора Гранин, казалось, ничего не расслышал. Но, подъехав к гавани, он остановил «блоху», заглушил мотор и, не слезая с седла, ответил:
— Продолжается, Федор. Я из него на новом месте всю блажь вытравлю. Ишь, самостийник нашелся…
* * *
Всю ночь типография допечатывала последний выпуск газеты, листовки на финском языке и добавочный тираж памятки политотдела «Храни традиции Гангута!». Когда печатники сдали тиражи всех изданий, пришли саперы и заминировали печатную машину.
Сотрудники гангутской газеты и типографии гуськом невеселые шагали к месту погрузки транспортов. У каждого в руках был тяжелый чемодан. Личные вещи остались в подвале. В чемоданах был свинцовый типографский шрифт.
— Хорошо бы опять нам вместе воевать! — говорил художник Пророков Фомину. — Достали бы мне линолеуму и выпускали бы «Красный Гангут» на Ленинградском фронте.
— Возможно, там цинкография будет, — возразил Фомин.
— Цинкография не то. На линолеуме — вот это по-гангутски!
Пророков был в бушлате, он нес в руках все свое имущество — флотскую шинель, она еще пригодится, и рюкзак, набитый бумагой: комплектами «Красного Гангута», «Защитника родины» и листами рисунков; хорошо бы их довезти до Ленинграда и отправить в его родную газету — в «Комсомольскую правду». Среди комплектов лежала эмалированная железяка, а в бушлате — маленький блокнотик с карандашными набросками гангутских пейзажей и сюжетов. Железяка и блокнотик имели нечто общее — они были связаны с последними прогулками Бориса Ивановича по городку.
Доктор Белоголовов, начальник госпиталя, увидев однажды слезящиеся глаза художника, сказал ему с укором:
— У вас глаза узника, не видящего дневной свет.
— Я и есть узник, — смеясь, сказал Пророков. — Узник финской одиночной камеры полицейского подвала, занятого нашей редакцией.
Читать дальше