Разве где-нибудь в воюющем мире что-то подобное еще сохранилось? Эта неистребимая польская женственность тоже ведь — крепь нации, животворность.
Пани Мария, пани Мария… Ах, «Ewig-Weibliche» — «Вечная женственность» по Гете, неизреченная.
Нам не выдали валенок, интенданты попридержали: Европа, мол, не русская зима. Однако в кузове ноги коченели в холодных сапогах. И вот вынужденная остановка в деревне — обогреться. Хозяева не знают, как только обласкать нас. Не дали мне самой стянуть сапоги, кинулись помогать. Мать крикнула, и мальчишка, ухватив таз, вышмыгнул на улицу за снегом, вернулся и, усевшись на полу возле меня, давай растирать снегом мои закоченевшие ноги.
Проснувшиеся маленькие пацанята высвободились из-под перины, поскакали по кровати. Одно только существо в доме в стороне от возбужденной кутерьмы вокруг нас — девочка-сирота из Варшавы. Взята сюда в дом. Стоя на коленях у печи, неотрывно, угрюмо подбрасывает в огонь хворост. Приставлена к этому делу, поддерживает огонь. Едва обернулась — не по-детски запавшие глаза в темной тоске. Чужая здесь. «Девочка у печного огня, ее узенькая спина накрест стянута серым платком, она что-то накапливает, таит против…» Против кого? Не дописала тогда на этом сохранившемся клочке. Против тех, кто приютил, против всех нас, людей, за свою непоправимо сиротскую долю.
Приглушенная, скромная даль. Низкое небо. Метель выхлестывает со столба плакат, гонит над дорогой, и он, все еще цепляясь одним концом за столб, несется: «Братья славяне!», «Братья…»
Война повалила дальше, и ее ходом мы вступили в польский город Быдгощ — онемеченный в Бромберг, чужой, не разнесенный, не опустошенный, будто война, минуя его, куда-то такое затолкнута.
На рассвете враг был выбит отсюда, а вернее, вынужден был отойти, не оставив следов сопротивления. Танки, пехота, не закрепляясь, рванули дальше. Это на их долю справедливо пришелся энтузиазм здешнего польского населения.
Вьюга стихала, но еще мело и было мглисто. Полуторка шла за головной штабной машиной, втягиваясь в прямые узкие улицы окраин. Из кузова мне были видны каменные стены тугих серых домов. Тротуары пусты. Только на углу перетаптывались, сбившись кучно, какие-то странные низкорослые существа, закутанные в темные бумазейные, похоже солдатские, одеяла. Проехали еще, ближе к центру, и опять роятся на углах такие же невнятные комкастые фигурки. В редеющей мглистости едва схватишь, если и покажется из одеяла лицо — женское, темное, резкое, взгляд пустой, невидящий.
Это непонятное роение, эта бессвязность, отделенность ото всего вселяла что-то беспокойное.
Потом оказалось — это венгерские еврейки, они ушли из концлагеря, брошенного разбежавшейся охраной.
Наша полуторка уже въезжала в самый центр, тут сбились в пробке машины, было людно в уличном брожении победы: польские девушки, щегольские конфедератки солдат, балагурство. Ликующий мальчишеский клич и угрозы немцам. Охапки добычи, прихваченные горожанами в немецких складах и магазинах.
Нам команда «по машинам!», и машины, растаскиваясь, медленно ползут своими маршрутами по городу.
Наконец скатываешься из кузова и на задубевших на холоде ногах проемом гулкого парадного, давя сапогами осыпавшуюся штукатурку, поднимаешься в оставленную бежавшими хозяевами квартиру.
В полутьме прихожей кто-то шагнул навстречу. Попятишься, цепенея, не сразу признав себя — свое смутное отражение в темном зеркале. Не в пол-лица, не в осколочке, а так вот, во весь рост, было ли когда? Может, годы назад, забылось.
Оленьи рога на стене. Круглый деревянный короб на полу с торчащими набалдашниками воткнутых в него тростей и зонтов. На подзеркальнике платяная щетка и оплывший огарок свечи. Это все уже приглядевшись, освоившись — в распахнутую входную дверь проникает с лестничной площадки немного света. А дальше темная глубина коридора. И ткнешься носком на пороге комнаты в вывалившиеся паркетины.
В комнате массивный сервант, неподатливый шквалу бегства, померцал хрустальными стеклами. Сизоватые рваные сумерки за окном. Глухие каменные дома пятнисты от мельтешившего снега. Стало быстрее темнеть в комнате. Что-то метнулось на полу, и где-то в углу зашелестело — не то мышь, не то какая-то немецкая мистическая чертовщина. Я спохватилась, скинула рукавицы и в прихожей, уже впотьмах, нащупала недогоревшую свечку. Оторвала ее от подзеркальника, задутую в тот последний миг, когда из квартиры поспешно устремлялись с посильными и непосильными узлами, чемоданами те живые, чьи призраки хоронились тут сейчас в углах и закоулках вперемежку с обосновавшимися на тех же местах еще раньше призраками поляков, вышвырнутых пять лет назад отсюда из своего семейного обиталища с правом взять демисезонное пальто и две смены белья. Все остальное имущество становилось добычей вторгшейся в квартиру немецкой семьи. Теперь на польское бедствие мостилось немецкое.
Читать дальше