Белокурая девушка, переводившая французам с немецкого, вернув солдату пилотку и укрыв голову мешковиной, издали смешалась со всеми узницами. Вблизи же все они настолько разные, будто разноплеменные. Австрийские еврейки, как эта девушка из Вены, резко отличались внешне от венгерских, те, в свою очередь, несхожи с польскими, прибалтийскими. Казалось, это совсем разные этнические группы. И говорили узницы на разных языках — каждая на языке своей родины.
Отобрав в разных странах в гетто тех, кто умеет шить, женщин свезли в концлагерь сюда, под Бромберг. Временно была продлена им жизнь для нужд немецкой армии. Из России среди них никого не было.
Я смогла недолго поговорить в комендатуре с женщиной из Вильно. Лет тридцати, невысокая, с темным измученным лицом и какой-то предельной внутренней собранностью. Портниха. Она сказала мне, что как бы дальше ни сложилось, в свой родной город, в Вильно, она не вернется. Не сможет забыть: когда вторглись немцы, фашиствующие студенты врывались в квартиры евреев, хулиганили, глумились, а когда евреев гнали в лагерь, издевательски сопровождали их самодеятельным веселым оркестриком.
Мы вышли с ней из комендатуры. Женщины все еще оставались на шоссе, не могли уяснить или решиться, куда же идти теперь. Я повторила сказанное комендантом про опустевшие после бегства немцев из Бромберга большие многоквартирные дома и почувствовала их безразличие к своей участи — слишком долго они находились под знаком неминуемого уничтожения, чтобы сразу же воспрянуть.
Но надо было на что-то решиться, и они медленно пошли. Холодное февральское солнце безучастно покоилось над ними, выискивая в ворохе серого тряпья желтые звезды.
Я стояла опустошенная, может, желая постичь что-то, что постичь было невозможно — не вмещалось даже в расхристанные пределы войны, а заглянуть за них мне не было дано.
Освобожденные иностранные солдаты и подневольные рабочие приободренно шли строем на пункт для репатриации. «It’s a long way to Typperary». Этот путь теперь по крайней мере начался.
В город опять вломилась война. Небо с ревом прорезали штурмовики, песни смолкали, сбивался шаг, все смотрели в небо.
А у складского помещения построилась в линейку группа военнопленных в немецкой форме, порываясь туда же, на пункт для репатриации, — дуновение свободы коснулось и их. «Мы австрийцы!» — заявили они.
«Господа, к сожалению, вы солдаты армии противника», — вынуждена была сказать я.
Австрийцы понуро гуськом пошли назад в помещение склада.
Меня разыскала Марианна. Альфреда забрали на пункт репатриации. Отлучаться ему запрещено. В ее голосе пропала ломкость, модуляции — она говорила как-то бесцветно, зыбко. Просила меня передать Альфреду записку. Ей самой туда не пройти — часовые никого не пропускают.
На пункте репатриации было шумно. Солдаты очень оживленно отреагировали на мое появление, и пока я проходила по широкому двору, мне вслед сыпались вызывавшие взрыв веселья шуточки, может, безобидные, а может, и нет. Итальянцы были немного бодрее, чем накануне. Они что-то хотели мне выразить, я не поняла, что же, но казалось — любезное.
В стороне, возле воткнутого в слабеющий снег шеста с бельгийским флажком, сзывающим сюда его соотечественников, стоял Альфред Райнланд. Но угнанные из Бромберга бельгийцы шагали под немецким конвоем уже далеко отсюда. Он, отбившись от той колонны, был один.
Без шапки, в распахнутом темном пальто, с непроницаемым лицом.
Не соображу сейчас, на каком языке они общались, но я принесла от Райнланда записку Марианне. Когда она сновала у тюрьмы, дожидаясь его, у нее было куда больше уверенности, что Райнланд придет. Новые обстоятельства, непреклонно разлучившие их, ей непонятны. Лицо ее вытянулось, щеки запали, губы замкнуто поджаты. Она казалась притуплённой. А из-под опавших понуро век — зеленоватые выпуклые глаза застенчиво лихорадили надеждой. Я сумела под каким-то предлогом побывать еще раз на пункте репатриации.
Здесь, во дворе, балагурили солдаты разных наций, азартно предавались казарменным играм.
Райнланда я застала на том же месте в глубине двора, будто он очертил себе круг у шеста с бельгийским флажком. Одинокий человек.
Он молча взял записку, быстро пробежал ее, развернув и отведя в сторону полу распахнутого пальто, спрятал записку во внутренний карман пиджака. Торопливо, словно боялся не успеть, старательно выводил подрагивающей в напряжении рукой очень крупно латинские буквы, будто писал ребенку. Исписанный листок он вырвал из записной книжки и, сложив вчетверо этот маленький квадратик, протянул мне и молча следил, надежно ли я прячу его в нагрудный карман гимнастерки. Он вообще молчал. Вопило его лицо. От боли, ярости, бессилия. Но вопило ли? Это мне сейчас так кажется. Оно каменело. И оттого мне еще страшнее было открыто посмотреть в его лицо, встретить прямой твердый взгляд сквозь очки.
Читать дальше