— Один совок всего-то.
— А зачем, я тебя спрашиваю?
— Зачем… — усмехнулась Павлиновна. — Ровно не знаешь. У всех картошка с землей, а у нас как вымытая.
— Значит, надо сыпануть этой дряни? Не удалось схитрить? Песок-то ведь на дно осел.
— Кабы я знала…
— Не дура ли? Жена председателя… Опозорить хотела на весь район мою партийную совесть!
Другой случай удивил Ольгу не меньше. Как-то попросила она у Евдокима Никитича с колхозного склада меду для Саши — простыл, видно, горлышко побаливало, кашель душил.
— Не могу, Ольга! — как отрезал председатель.
Она не поверила своим ушам, — шутит, думала.
— С ложку всего-то.
— Ложку или пуд — все одно. Кто проверит? Не оберешься нареканий.
— Да что уж так?..
— Вот так. Не обижайся. Ты лучше сходи вон к Савватию Ильичу. У него своя пасека. Даст без слова.
Не удалось уговорить.
И вот такого человека Венчик хотел обвинить в краже колхозного добра!
Председатель сельсовета знал неподкупную честность Евдокима Никитича, но все же проверил сообщенный Жилкиным факт. Ольге невзначай пришлось стать свидетельницей. Она знала, что было в том мешке, который Евдоким Никитич притащил домой, согнувшись в три погибели. Да и не одна она знала. В мешке были обычные древесные опилки. Их когда-то привезли для разных нужд с лесопильного завода. Евдоким же Никитич опилками утеплил потолок Ольгиной зимовки.
* * *
Настала холодная дождливая осень.
Ольга, ранее не думавшая, что придется ей зимовать в колхозе, теперь поняла: будет ли весточка от Василия или не будет, все равно деться ей некуда — надо жить зиму у родных Ирины, работать в «Авроре».
Война затягивалась, и того близкого ее конца, в который верилось, когда фашисты напали на Советский Союз, не было видно. Немцы лезли в глубь России, к Москве. Было страшно за судьбу Родины, за людей, за тех, кто воюет на фронте, кто попал в оккупацию, за себя, живущую за тысячу верст от боев.
В колхозе оплакивали смерть уже не одного Славы. Горе успело постучаться во многие избы. И Ольга к сердцу принимала каждую такую весть, будто ей адресованную. Невеселые думы захлестывали неуемным половодьем. Она долгим грустным взглядом смотрела на своего Сашеньку, шептала ему слова жалостные, трогательные — и самой от этого хотелось плакать.
А тут еще придумала из Васильевой шинели шить себе пальто.
Был вечер. В зимовке горела керосиновая лампа.
Ольга положила шинель на колени, чтоб начать пороть, и вдруг пахнуло чем-то знакомым, давним, родным, словно подошел сзади невидимый Василий и вот-вот нагнется, положит руки ей на плечи, коснется волос, поцелует шею… Часто-часто забилось сердце.
Шинель еще сохранила запах любимого человека, и уж не остановить было Ольге воспоминаний. Да если б только одни воспоминания! Порола шов за швом, и потому что шинель, эта последняя память о муже, распадалась на куски — где пола, где спинка, где рукав — ни единого целого шва, Ольгу мучило предчувствие: уж не так ли будет и с нею — наперекор желанию, круто, безжалостно рухнут все ее надежды?
Она уткнулась в серое шершавое сукно шинели и тихо заплакала. И она, может, разрыдалась бы, если б не пошевелился и не хныкнул в зыбке Саша.
А спустя час, когда с мельницы вернулась Ирина, Ольга, уже успокоившись, кормила грудью Сашу. Она успела наворковаться с ним о том, что ему, ее радости, скоро стукнет четыре месяца, что он — тот следочек, который остался от папы, самая большая память о нем, его частица, его кровинка…
— Околела, промерзла вся! — видя, что ребенок не спит, шумно пожаловалась Ольге Ирина. Она сбросила с себя мокрый брезентовый плащ, сняла телогрейку, резиновые сапоги. — Еще хорошо, не завозно на мельнице, быстро смололи.
— Сейчас самовар поставлю, отогрею тебя, — сказала Ольга и, уложив Сашу в зыбку, качнула подвешенные над ним бубенчики.
— Поставь, пожалуйста, — откликнулась Ирина. — Я на печи покалюсь… А ты сегодня в хорошем настроении. Молодчина! — похвалила она Ольгу, шагнув на приступок.
— Не все плакать, — улыбнулась та в ответ.
У них продолжались добрые отношения. Ольгу Ирина уважала и нервы ее берегла — старалась не обидеть необдуманным словом.
Ирина улеглась на печи и, глядя в потолок, долго молчала. Потом, вспомнив что-то, ругнулась:
— Старый кривой черт!
— Ты о ком это? — спросила Ольга.
Ирина повернулась со спины на живот, выглянула из-за трубы.
— Ездила сегодня с одним. Ты, наверно, знаешь его. Еремей. Из той деревни, — кивнула она вправо. — В молодости колол дрова и щепа в глаз угодила, окривел на всю жизнь. Старик уж. Так вот, я за мешок, а он, — усмехнулась, — не дает, сам тащит, бережет, вишь, меня. И всю дорогу побасенками угощал. «От вас, — говорит, — от городских, скусно пахнет, не то что от моей Густи». Говорю ему: «Хорошо, старуха твоя не слышит эти комплименты, а то бы задала тебе». — «Старуха, — говорит, — давно уж к себе не подпускает, брыкается. Так что знай — свободный казак я». Старый пень! Подумай, туда же…
Читать дальше