Наконец, вышел, пошатываясь — его совсем разморило, — и сказал начхозу, грозя пальцем:
— Чтобы завтрак был как полагается. Слышите, начхоз?
И завтрак действительно был «как полагается». Вместо унылой зеленой клеенки, что лежала на столе весь поход, была постлана чистая, даже подкрахмаленная скатерть. Все в кают-компании сверкало и блестело — от медяшек на двери до подстаканников на столе. И голоса у командиров сделались совсем другие, отдохнувшие, звучные, сильные. И вид у всех был иной: вместо рабочих кителей надели парадные тужурки, запахло одеколоном, хорошим табаком, свежестью…
Чижов сидел приосанившись, посмеивался, покуривал из парадного своего, янтарного мундштука. Разговоры шли легкие — будто и не было тяжелого, изнурительного похода, штормов, боев, атак. Опять посмеивались над давешними приключениями штурмана, шутя, предостерегали его от дальнейших таких же приключений, наставляли, где и как надобно себя держать.
Гостей еще не было. Кто придет в гости на маленький военный корабль в девятом часу утра? Вестовой разносил по третьему, а кому и по четвертому стакану чаю. За отдраенными иллюминаторами сыпал частый осенний дождь, постукивал катер, проходя мимо, — там была настоящая поздняя осень…
— Вот она — жизнь моряка, — сказал Чижов, вставая, — чего только ни насмотрелись, а вот пришли, и будто ничего с нами никогда нигде не было. Расселись, разговоры разговариваем. Верно, штурман?
Сюда, в кают-компанию, принесли и почту — те письма, которые ждали моряков в базе. И не было человека в кают-компании, который получил бы меньше трех писем, а Хохлов получил двадцать семь и, прежде чем начать читать, долго устанавливал по штемпелям, какое письмо от какого числа.
Читали свои письма командиры больше по своим каютам — дело это было серьезное, глубоко личное, каждому хотелось остаться с письмом наедине: мало ли что там написано. Один Чижов остался в кают-компании — сидел возле шахматного столика и вслух читал вестовому Колесникову письмо от девятнадцатилетней племянницы.
— Она у меня артисткой будет, — говорил он, — вот увидишь. Прямо-таки артистка. Поет и танцует и может ногой почти что до самого уха доставать. Чего смеешься? Ты попробуй вот, достань до своего уха ножищей-то, а я погляжу. От кого письмо получил?
— От девушки, — сказал Колесников, — Ждал-ждал — и получил.
— Чего пишет?
— Соглашается.
— Чего соглашается? — рассердился Чижов, — Говори толково, ясно, как матросу положено.
— Замуж соглашается идти, — сказал Колесников, — можете меня поздравить, товарищ гвардии лейтенант, всю войну не соглашалась, а сейчас ничего, выразила согласие.
— Поздравляю!
— Есть! — почему-то ответил Колесников.
— «Спасибо» надо отвечать, а не «есть», — сказал Чижов. — Разговор у нас с тобой, Колесников, нынче не служебный, частным порядком разговариваем.
Он про себя принялся перечитывать письмо от племянницы, потом от жены и, моргая, сказал:
— Смотри, пожалуйста! Мой-то орел чуть в бочке не утонул. Тоже моряк будет, а, Колесников?
Ладынин в это время вошел в свою каюту, сел в кресло у стола, аккуратно ножом разрезал конверт и медленно, стараясь сдержать нетерпение, не пропустить ничего, не заглядывая в конец, очень медленно стал читать Варины размашистые строчки.
«Мой дорогой Шурик, только мы встретились и минуточку даже не проговорили как следует — вновь тебя нет, и опять я одна, и кажется мне, что, может, все это приснилось: и пожар, и как ты окликнул меня, и как я все смотрела и не могла себе представить, что это ты и есть и что ты меня окликнул, нашел.
Но все это потом, а сейчас другое, то, что я тебе не сказала и что должна сказать подробно, как оно случилось и кто тут виноват или вовсе не виноват — уж не знаю, но тебе я должна все написать, чтобы ты все знал и понял меня и чтобы или простил мою ужасную перед тобой вину, или не простил, но чтобы я уж знала, как мне жить, раз навсегда.
Ты даже представить не можешь, как трудно писать мне это письмо. Наверное, говорить об этом было бы легче, но на нет и суда нет, мы не поговорили, а ждать тебя, жить в твоей комнате — среди твоих вещей и книг, встречаться по нескольку раз и день с твоим отцом, с братом, видеть твоих знакомых, которые заходят ко мне, точно я совсем вошла в вашу семью, мне трудно, очень трудно.
Шурик, милый, мой! Виновата ли я, что девчонкой — а право же, была я тогда, совсем девчонкой — влюбилась в него? Помнишь, каким он был тогда? Как умел смешно рассказывать, как хорошо и подолгу играл на рояле, сколько знал разных удивительных историй, как неожиданно приходил из своих морских странствий, сколько видел всего, сколько испытал и как несправедливо, и нехорошо, и нечестно поступила с ним его жена»…
Читать дальше