— Товарищ старшина, — с порога взмолился Чертенков, увидев Зимина, — да скажите, чтобы он от меня отвязался.
— Что такое?
— Ранэн он, — вместо Чертенкова стал объяснять ефрейтор, выговаривая слова с каким-то восточным акцентом. — Ему в санроту надо, а он еще воевать хочет.
— Да перевязал же ты меня, чего еще тебе надо?
— Былютин приказал ранэных в санроту… ему видней… выполняй приказ. Красноармеец ты или не красноармеец?
— Постой, постой, — остановил ефрейтора Зимин и обратился к Чертенкову: — Куда ты ранен?
— Да вот немного в руку, ну, царапина же… Я сам его и попросил, чтобы он меня перевязал, а он теперь меня не отпускает, привязался, видно, больше делать нечего.
— Сейчас идты, а потом за тобой кого прикажешь посылать? А? — настаивал на своем ефрейтор.
Но тут за дверями блиндажа лязгнул танк, зашумел мотор. Кто-то отворил дверь и, не входя в блиндаж, крикнул:
— Здесь первый взвод?
— Здесь, товарищ лейтенант, — откликнулся Зимин, узнав голос Леонова.
— В ружье! Выводи людей, сажай на танк!
— Есть на танк!
Едва ли не первым выскочил из землянки Чертенков.
— Ну я же тебе говорил отвяжись, — на ходу бросил он санитару. — Видишь, машина ждет? Не до тебя сейчас.
Глуховатая тишина стояла над завечеревшей степью. Танк, приняв на броню первый взвод, рванулся вперед.
Полуторку мотало и заваливало на ухабах дороги из стороны в сторону, и Павлов на устланном соломой дне кузова ожесточался, стискивал зубы и стонал при каждом резком толчке. Он уже было притерпелся к боли в бедре, но когда машину встряхивало, казалось, что помимо этой раны, которая, не переставая, прожигала огненным лампасом тело от колена до поясницы, мгновенно дают о себе знать множество других, и трудно было повернуть даже шею. Приподнявшись, он заколотил кулаком о стенку кабины. Что за бесчувственный человек там за рулем, не щебенку ведь везет, неужели нельзя ехать потише? Шофер обернулся. В окошке забелело совсем юношеское, испуганно вопрошающее лицо, и Павлов понял — водитель такой же новичок, как и он сам, и волнуется, переживает за попавшийся ему непривычный груз, за свою беспомощность на этих проклятых рытвинах. Павлов с отрешенной досадой махнул рукой: ладно, мол, дьявол тебя побери, гони дальше!
Однако, поднявшись, вроде бы было легче. Павлов осмотрелся. В кузове кроме него было еще трое раненых. Защищаясь от налетевшего сверху морозного с серебристой пыльцой ветра, они плотно натянули на головы воротники шинелей, скрючились и лежали недвижимо и молчаливо. Может быть, угрелись и задремали, а может быть, их уже не беспокоит ничто, хоть бы и вверх колесами полетела в кювет эта чмыхающая бензиновой гарью таратайка?
Усаживаясь поудобней, Павлов носком сапога боязливо и осторожно тронул сапог своего соседа с черными петлицами на воротнике шинели, и тот нехотя поджал ногу, что-то болезненно проворчал. Жив!..
Павлов чуть приободрился. Превозмогая боль, он принуждал себя подумать о чем-либо хорошем, приятном в том повороте своей судьбы, к которому подвел его этот день. Полуторка давно миновала недавний передний край и теперь на пути к медсанбату или походному госпиталю ехала полями, мирный вид которых, как и мирные гостеприимные дымки, синеющие в хуторах, должен бы в конце концов успокаивать, навевать раздумья умиротворенные, снимающие тревожную тяжесть с души. Ведь коль поразмыслить, обороты стертых скатов снова приближали ту привычную жизнь, из которой Павлова на его сороковом году нежданно вырвала война, — знакомую, добела выхлестанную дождями изгородь околицы Верхнего Рыстюка, теплые домовитые избы и среди них самую желанную, ту, где без устали сноровисто хлопочут руки Анны, где не смолкают голоса детишек — Зины, Николая и еще третий, самый крикливый, голосок, Валькин, зазвучавший на белом свете всего за несколько дней до повестки военкомата…
«Вот и отвоевался солдат?» — безмолвно, про себя воскликнул Павлов, предугадывая слова, с которыми он переступит порог дома. И однако, подведя этот свой итог, он ничего хорошего, что могло бы успокоить сердце, так и не почувствовал. Подступала необъяснимая гнетущая тоска, мысли пасмурно раздваивались, сосредоточиться на какой-либо из них было трудно, и в конце концов он вернулся к самым сейчас близким — заново стал переживать свой первый и, пожалуй, последний бой…
…Главное, чего он страшился, когда во время атаки бежал к немецким окопам, — это отстать от Зимина, оказаться одному, поступать только по своему разумению, а что уразумеешь при своей неопытности? Все то, чему учили в запасном полку, растерял в сумятице боя, едва пробежав сотню шагов. Погибать же по своей дурости, как желторотый перепел, нет ничего хуже. А рядом с Зиминым он себя чувствовал крепко, уверенно, надежно. Поэтому так и испугался, когда увидел, что гитлеровский пулеметчик вот-вот своей очередью лишит его этой опоры, испугался и, ни секунды не колеблясь, заслонил Зимина. Да еще и закричал этак простецки: «Стой! Стой!» — как закричал бы в лесу на какого-либо порубщика, чей топор воровски замахнулся на дерево, которое хотелось во что бы то ни стало сберечь. Пулеметчик после короткого замешательства все-таки нажал на спусковой рычаг, но полоснул уже не Зимина, а Павлова. И он, Павлов, расправившись штыком с гитлеровцем, упал и, пока Кирьянов и Нечипуренко не оттащили его в укрытие, видел, как Зимин вовремя пустил в ход гранату, видел, как на подмогу подоспел танк и вслед за ним ввалились в окоп бойцы отделения Седых, видел, как первый взвод продолжал свой тяжкий бой… Потом уже в нише, затягивая ремнем ногу, чтобы до прихода санитара не обессилеть, не истечь кровью. Павлов слушал, как отдаляются разрывы гранат и треск автоматов, и, разгоряченный схваткой, мысленно все еще был вместе с ними, с Зиминым, Седых, со всеми своими товарищами по взводу…
Читать дальше