«Янек был снова в санатории Техотинце в ноябре. Доволен. Ему лучше. Но представляете: Ян, наш Ян, прикован к креслу. Делаю все, что могу, лишь бы избавить Яна от плохого настроения, что мне частично удается.
Вот пишу вам такое грустное письмо, а жизнь такая короткая — тут ничего не поделаешь. Этот месяц у нас проходит под девизом польско-советской дружбы, и многие от вас приезжают в Польшу для встречи с друзьями.
Может быть, и наш капитан Михайлов снова заглянет к нам? Для Янека лучшее лекарство — встреча с боевыми друзьями.
Только глядя на детей, видим, сколько прошло лет. Это, как говорит Янек, наши живые метрики. Наш Андрей на третьем курсе. Средний, Адам, по-прежнему не очень хочет учиться. Рвется в военную школу. А Ева, к счастью, учится хорошо. Все больше успевает по русскому языку. Можете к нам смело писать по-русски, так как дети уже самостоятельно переведут, без чужой помощи. Пишите нам. Каждое ваше письмо представляет для нас большую радость».
Зная характер Яна, я верил, что он мужественно преодолеет все свои беды и мы с ним еще поднимем не один келишек украинской горилки с перцем и вудки выборовой.
И словно в воду глядел.
Пять недель лежал наш Ян парализованный, ослепший. И все эти недели Инга, верная Инга, ни днем ни ночью не отходила от его постели. Каждый день купала, каждые полчаса переворачивала отяжелевшее тело.
В Казимеже Велькой все, от мала до велика, знали, любили доктора Новака, но никто уже не верил в его воскрешение.
Никто, кроме Инги.
Когда Ян начал поправляться, пришла бабка, одна из многих его благодарных пациентов. Увидела — заплакала.
— Чего ты плачешь, бабка?
— Третий раз прихожу на твои похороны, сынок. Видать, жить тебе долго, долго. Да хранит тебя святая дева над девами, мать страждущих.
Живет, ходит. Работает главным санитарным врачом.
И мы пили с ним настоянную на бескидских травах вудку выборову и подняли келишек горилки за Ингу, за верность, за любовь, перед которой бессильна даже смерть.
— Да, было времечко, — вспоминал Янек. — Под Новый год свалила меня ангина. Температура — сорок. Сам врач — сам и исцеляйся. На второй день только открыл глаза — смотрю: твои хлопаки. А на нарах ром, мед, конфеты. Принесли от Саши-повара даже жареную картошку. С тех пор жареная картошка по-русски самое любимое мое блюдо. И еще. Один, русоволосый, этакий леший с зелеными глазами, пел для меня «Катюшу», «Рябину», «Полюшко-поле». Удивительный голос.
— Я-а-анек, — говорит пани Новакова — мать Андрея, Адама и Евы, бабушка без пяти минут, таким голосом, что я даже немного завидую своему другу.
Хорошо у Янека. Да пора нам обратно в горы — в год 1944-й.
Явоже
Дожди. Холодные, осенние. Срочно соорудили шалаши из парашютов, веток. Кругом непролазная грязь. Решили уйти на хутор Явоже, занять его и там дожидаться погоды.
Хутор казался рядом: протяни руку — достанешь. В горах, однако, судить о расстоянии на глазок — дело гиблое. Два километра по полевой карте мы с трудом преодолели за четыре часа. На полпути нас снова накрыл дождь и уже не отпускал до самого хутора. Тяжелые рюкзаки с боеприпасами, взрывчаткой, радиоаппаратурой давили к земле. Размокшая глина то и дело уходила из-под ног.
Так и застала нас ночь в дороге. Сбились с тропинки. Пошли напрямик лесом по азимуту, натыкаясь на пни, камни. Где-то впереди изредка вспыхивали и пробивались к нам сквозь пелену дождя холодные призрачные огоньки. Думали — хутор, оказалось — фосфоресцирующие гниющие деревья. И снова тьма-тьмущая. Чуть не прозевали Явоже, да выручили хуторские собаки: подняли такой лай, что и мертвому не устоять. Но сам хутор притаился. Мало ли кого может в недобрую пору принести война. Евсей Близняков первым догадался: показал гуралям коробку московских папирос с изображением Кремля и красной звезды.
Узнав, что мы русские, гурали жадно набросились на нас с вопросами: «Как Москва? Не очень ли пострадала от авионов Гитлера? Скоро ли придет Красная Армия?»
Оказалось, чуть ли не вся молодежь хутора ушла в лес, в «польску партизанку». Люди здесь давно ждали освобождения, молились за Советы, за Красную Армию.
Нам удалось разместить всех бойцов в хатах, стодолах, сараях. Пришлось, правда, немного потесниться жителям хутора. Да те на нас не были в обиде.
Я впервые увидел, как живут настоящие гурали. Беднее их, пожалуй, и не сыскать было в буржуазной Польше. Курные избы, описанные Радищевым в «Путешествии из Петербурга в Москву», здесь показались бы раем. В домах не то что дымаря — даже печи нет. Вместо печки посреди хаты — костровой круг, что ли, обложенный почерневшими от копоти камнями.
Читать дальше