А на улице, на бугорке остался стоять ребенок. В кацавейке, с взвесившимися в страхе и боли глазами…
Уходила с угора колонна. На повороте теснясь в очередь — как в землю стремилась. Недомерок-колчачишка бежал вслед, бросал, подхватывал с оторванной башкой колотящегося петушка…
Через дорогу перешел соседский мужик. Подхватил ребенка на руки. Прижал, отвернул от всего, что произошло. Понес через дорогу к своему дому.
Полтора месяца прожила Катюшка у этого одинокого, молчаливого мужика по фамилии Зотов. Потом приехала старшая Марусина сестра, Аграфена, поплакала на могилках, поблагодарила Зотова, в Предгорную к себе увезла племянницу.
Около двух лет Катюшка не говорила. Аграфена и муж ее с болью ждали. Жалели, пестовали. (Свои дети у них, двое, выросли. Жили и работали в городе. Взрослые.) Но ребенок молчал.
Аграфена не выдерживала:
— Да что ж ты молчишь-то, Катюшенька! Что ж ты молчишь-то!..
В бессилии кидала руки по ребенку, причитала:
— Ох, да не будет тебе счастья, ох, не будет… Катюшепь-ка-а ты моя-а…
Муж за столом хмурился:
— Не каркай!.. — Блуждал глазами: — Пройдет…
Аграфена пугалась своих слов, под грудью у себя судорожно гладила напряженную головку:
— Ничо, ничо, наладится, даст бог, наладится…
Глаза ее боялись, стражденько мучались.
— Ничо, ничо… — все запрятывала она в себя ребенка. Чтоб не видел он, забыл…
Но летними догорающими вечерами выходила Катюшка за околицу к одинокому тополю. Садилась на траву и, уперев в колени подбородок, подолгу смотрела на Иртыш, вдаль. Может, думала она тогда, что в той стороне родное ее село, где остались тятя с маманей. А может, Иртыш вдали походил на речку Рыжуху, у закатного солнца расплетающую на ночь свою рыжую косу.
Из коридорчика перед тамбуром, держась за поручни под окном, смотрели Катя и Митька на обширный, нескончаемый хоровод больших озер и вертящихся плоско бочажинок. Перемахивая через камышовые островки и кочки, вровень с несущимся поездом бежало, щекоталось в воде закатное солнце… Бескрайняя озерная Барабииская степь…
После большой станции «Барабинск» наутро, едва поезд тронулся — встречь движения, точно требовательно и бдительно пропуская поезд через себя, из дальнего конца вагона сдернулась и медленно пошла песня:
Шысна-ацыть р-ранений хирург на-ащитал,
Дыве пули-и засе-е-ели-и глубока-а-а,
А о-он все в бреду запевал-л, э-напевал-л:
«Э-раскинулось э-моря-а широка-а-а!..»
Шаря по проходу вагона железной клюкой, продвигался слепой мужчина, ведомый мальчишкой лет десяти. Проходя закутка три, мальчишка останавливался, поворачивал слепого лицом к людям. Слепой сразу обрывал песню, бабье лицо его искажалось, и он приблатненной слезливой фистулой кричал:
— Бр-ратишки, сестр-ренки! Па-паши и мам-маши! Обращается к вам инвал-лид войны! Пом-можем несчастному кто чем может! — И выталкивал вперед мальчишку с сумой. Люди торопливо и щедро подавали. И едой, и деньгами. Слепой благодарил, клал руку мальчишке на плечо, шарился клюкой дальше.
Возле Катиного закутка тоже остановились, и слепой уже начал было выкрикивать свое обращение, как Катя кинулась к нему, стала совать в руки жареную дикую утку, купленную десять минут назад на станции. Хлеб, пучки редиски. Слепой как-то испуганно отпрянул, стал недовольно отмахивать ее руки. К мальчишке. Но Катя с какой-то щенячьей мольбой, молчком, совала и совала все это ему, ему в руки…
— Чего стоишь? Возьми! — коротко цеданул слепой. Мальчишка выхватил утку, сунул в суму. Принимал хлеб, редиску. А слепой уже быстро, тряско ошаривал Катины плечи, грудь и, лихорадясь, бормотал: — Спасибо, спасибо, сестренка! Спасибо, спасибо!..
Катя умоляюще пятилась и так же быстро бегала пальцами по рукам слепого, чтобы остановились они, остановились, наконец, и в то же время втягивала, втягивала их за собой… Вскочил Панкрат Никитич.
— Садись, садись, сынок! Сюды, сюды! Отдохни…
Слепой сел. Но будто все еще трясся за Катей. Стащил рукой по лицу — как наваждение снял. Сказал, наконец:
— Ну, ладно, коль люди хорошие… Поедим да отдохнем маленько. Генка, давай суму!
Утку слепой ел жадно. Но видно было — не от голода, а больше — от привычного чревоугодия. Любил, видать, мужик поесть. Он вгрызался в утку, рвал мясо, толстые щеки его медно лоснились. Иногда зачем-то подолгу держал утку на выползшем из рубахи животе. Точно пальцами прослушивал. Снова накидывался.
Читать дальше