— Если бы.
— И они думают, что это нас убедит? Они что — не понимают? Это же мы изобрели пропаганду! Плохая тактика, плохая — они только раздражают народ, который хотят переманить на свою сторону. Молодой человек считает, будто нашел десять рублей, он доволен — может, кружок колбасы себе купит. Ан нет, не деньги это — это херово написанный пропуск на сдачу.
Он наколол листовку на сучок и поджег спичкой.
— Ты только что сжег свою возможность целым и невредимым возвратиться в новую свободную Россию, — сказал я.
Коля улыбнулся, глядя, как чернеет и скручивается листок:
— Пойдем. Нам еще далеко.
Еще час по снегу. Потом Коля вдруг ткнул меня в плечо перчаткой:
— Слушай, а евреи верят в жизнь после смерти?
Днем раньше я бы от такого вопроса рассвирепел, но теперь прозвучало смешно — так по-Колиному, искренне и любознательно. И без связи с чем бы то ни было.
— Это смотря какой еврей. Отец у меня, к примеру, был атеист.
— А мать?
— А мать у меня не еврейка.
— А… так ты, значит, полукровка. Нечего стыдиться. Я, например, всегда считал, что где-то во мне течет цыганская кровь. От кого-то из предков.
Я посмотрел на него: глаза голубые, как у ездовой лайки, из-под черной шапки — светлый чуб.
— Нету в тебе никакой цыганской крови.
— Это почему — из-за глаз? На свете полно голубоглазых цыган, друг мой. Но ты мне скажи — вот в Новом Завете все просто и ясно говорится: будешь слушаться Христа — отправишься на небо, не будешь — провалишься в ад. А в Ветхом? Я вообще не помню, в Ветхом-то Завете ад существует?
— Шеол.
— Чего?
— Царство мертвых называется Шеол. У отца даже стихотворение есть — «Кабаки Шеола».
Чудно мне было вот так, в открытую, разговаривать об отце и его творчестве. Сами слова были опасны, будто я признавался в преступлении, а меня могут услышать. Даже здесь, куда не дотягивался никакой Союз писателей, я опасался, что меня привлекут: вдруг в осинах засели сексоты? Будь здесь мама, она бы меня одним взглядом приструнила. Но все равно — говорить об отце было хорошо. И о его стихах — в настоящем времени, хотя сам поэт уже отошел в прошедшее.
— И что в Шеоле бывает? Наказывают за грехи?
— Вряд ли. Туда попадают все, без разницы, хорошо ты себя вел или нет. Там просто темно, холодно, а от нас ничего не остается — только тени.
— Похоже на правду. — Коля зачерпнул горсть чистого снега и откусил, подержал во рту. — Я пару недель назад видел одного бойца… без век. Он танкистом был, и его машина подорвалась в самой гуще боя, так что пока их нашли и вытащили, весь экипаж погиб от холода, кого не убило. А у командира полтела отморозило. Пальцы на руках и ногах, часть носа, веки. Я видел, как он спит в лазарете, подумал — мертвый, глаза-то открыты… Не знаю, можно вообще сказать — «открыты»? Закрывать-то нечем. Ну вот как с ума не сойти без век? Как жить дальше — и глаз не закрывать? Уж лучше ослепнуть.
Раньше Коля не бывал таким мрачным. Мне стало не по себе. И тут мы оба услышали вой. Обернулись, вгляделись в березняк.
— Собака?
Он кивнул:
— Вроде бы.
Через несколько секунд вой донесся снова. В самом одиночестве его звучало что-то до ужаса человеческое. Нам нужно было двигаться дальше на восток, чтобы дотемна прийти во Мгу, но Коля свернул на вой, и я безропотно пошел за ним к этой собаке.
В деревьях снег был глубже, мы проваливались в сугробы выше колена. Вся моя энергия куда-то вдруг улетучилась. Опять навалилась усталость, приходилось бороться за каждый шаг вперед. Коля тоже шел медленней, чтобы я не отставал. Если и досадовал на меня, то не подавал виду.
Я не отрывал взгляда от снега, чтобы видеть, куда ступаю: подвернуть сейчас лодыжку — и мне конец. Поэтому следы гусениц я заметил первым и схватил Колю за рукав. Мы вышли на огромную росчисть. Отражаясь от гектаров снега, солнце слепило глаза, пришлось их прикрыть рукавицей. Снег перепахали десятки гусениц, словно здесь прошла целая танковая бригада. В танках я разбирался хуже, чем в самолетах, немецкий «штурмтигр» от советской «тридцатьчетверки» не отличу. Но я знал — здесь ездили не наши. Если бы в эти леса мы двинули столько брони, блокаду бы давно прорвали.
По снегу были разбросаны серые и бурые кучи. Сначала я решил, что это брошенные шинели, но потом у одной разглядел хвост, у другой — вытянутую лапу, и понял, что это мертвые собаки. С десяток. Вот опять кто-то завыл, и мы ее увидели: через поле тащилась черно-белая овчарка. Передние лапы у нее работали за все четыре, задние безжизненно волочились, и за собакой метров сто тянулся кровавый след. Словно по белому холсту мазнули красной кистью.
Читать дальше