— Когда еще падут… Чего загодя-то языком чесать?!
Гитлеровский прихвостень недобро сверкнул стеклами очков. Спрыгнув со скамейки, он подскочил к Матрене. Прохрипел с угрозой:
— Повтори! — и, вытянув шею, оглядел толпу.
— А что повторять-то? — чуть попятилась Матрена. — Что думала, то и сказала. Разве…
Не дав ей договорить, он резко, не размахиваясь, ударил ее по лицу. Из Матрениного носа хлынула кровь. Она зажала нос рукой. Кто-то сзади тянул ее в толпу. Валя, машинально прижав руку к груди, ощутила через пальто браунинг. В ее душе вспыхнуло и не гасло что-то несговорчивое, злобное. Она заметила, как мужики и бабы тесней прижались друг к другу. Остановила глаза на старшем полицае, который, выхватив из кобуры наган, размахивал им перед народом и кричал:
— Это вы так хотите помогать уважаемым освободителям?! Как можно идти супротив?.. — Не найдя, видно, подходящего слова, он накинулся на Матрену: — Где твой мужик? Где? В Красной Армии? Сказывай!
Сбоку от Вали кто-то проворчал — так, чтобы гитлеровские прихвостни не слышали:
— У-у, гад…
Афанасий, желая, видно, Матрену выгородить, примиряюще произнес:
— Ну что бабенку мучить? Темная она… Советы над ней измывались, а теперь…
Матрена повернула к дезертиру залитое кровью лицо. Не отнимая от носа руки, посмотрела на Афоньку, вымолвила, не дав ему договорить:
— Иуда ты проклятый! Дезертир несчастный! — и потупила глаза, в черноте которых не то плескалась обида, не то горел стыд.
Старичок лет восьмидесяти с белой от седины бородой сказал, обращаясь к старшему полицаю:
— Что же это получается?! Разве так можно? Ето разве ослобожденье? Нет, ето… — и смолк, увидав, как начальник над полицаями потянулся к нему рукой с растопыренными желтыми пальцами.
Люди тихо загалдели. Полицаи, насторожившись, подскочили от подводы к скамейке. Валя, протиснувшись к Матрене, тянула ее за полу поддевки. Шептала:
— Давай сюда, — но та не сдвинулась.
Старший полицай выволок за воротник шубы упирающегося старика к скамейке. Зверовато глянув на людей, крикнул:
— О розгах забыли! — И старику, мотнув очками на голый куст сирени за скамейкой: — Марш! Ломай прутья. — Он толкнул старика к кусту, посмотрел на полицаев, рявкнул народу: — За-се-ку-у! — Походил вдоль скамьи, посмотрел, как старик ломает прутья, успокаиваясь, заговорил снова: — Было таких много… Вон… В лесах… Всем партизанам пришла крышка. Всем! А вы? — И зыкнул: — Туда же норовите?
Валю охватила тревога — за отряд Пнева, за Петра, за отца… «Может, и за одеждой поэтому никто не приходит? — рассудила она и вдруг усомнилась во всем, что сказал этот предатель о партизанах: — Врет он. На страх берет. Стращает». А полицай пониже ростом толкал уж старика от сирени. Тот, запнувшись в длиннополой шубе, упал. Поднялся. Подойдя к старшему полицаю, протянул ему прутья. Рука его мелко дрожала. Гневно проговорил:
— Держите, ваш благородие, или как вас там, разлюбезный… Не знаю, как вас там вели́чат… эти… ослобонители-то ваши.
Старший полицай вырвал из рук старика прутья и сунул их полицаю. Старик, не дожидаясь, начал скидывать с себя шубу. Скидывал, а сам продолжал с нотками издевки в голосе:
— Уж и не припомню, когда пороли-то нас. При царе, сказывают, только… — И вдруг, начав было снимать рубаху, остановил на старшем полицае несмирившиеся глаза: — Я позор такой снесу — в могиле уж одной-то ногой. Что мне! Ето вам… О себе бы подумали… В Росею ети… как их… ослобонители… много раз наведывались, да потом, как молвит люд, салом пятки смазывали, а то и еще похлеще — головы свои басурманские клали здесь. А вот ваш брат… ему завсегда одна дорога… Ему некуда было… улепетывать-то… Его завсегда… — и обжег матерными словами представителя новой власти.
Старший полицай не вынес. Взревев: «Большевик!» — он приказал полицаям валить старика на скамейку.
Те, передав винтовки полицаю пониже ростом, схватили старика под мышки, приподняли и бросили на затоптанную, грязную доску. Их же начальник, сунув наган под ремень, выбирал прутья пожиже. Слушая, как старик выкрикивал: «Какой ето я большевик? У меня одна партея — Росея. Русский я, вот и вся моя партея!..» — сунул отобранные прутья полицаю и проговорил, глотая со слюной последнее слово:
— Двадцать розог…
Старика держал один из полицаев, хотя он и не барахтался — только задирал кверху подбородок и что-то выкрикивал. Слова его тонули в поднявшемся ропоте и причитаниях родственников.
Читать дальше