Вера молча сухо кивнула головой и осторожно по очереди промокнула носовым платком уголки глаз.
— К доктору сводила его, али нет ещё?
— Своди его, попробуй… мой ведь, он если сказал, что не пойдёт, значит и не проси…
— Может, ты тогда это… — разведёшься с ним? А то мало ли, как бы дурного не случилось.
— Молчи ты, Валька! — испуганно взвилась Вера. — Неровён час кто услышит, да передаст ему такие речи… Мне ж тогда не жить! Да он и тебя, советчицу, пришибёт. Справлюсь уж как нибудь…
— Ну смотри, подружка. Я тебя уберечь хочу… страшно мне за тебя! Мой-то, ты же не знаешь, он перед тем как себя… он перед этим чуть меня с детьми… — Валя, не договорив, потерянно и жалко махнула рукой и прижала к повлажневшим глазам широкие рукава казённого халата грязно-синего цвета.
Проводив в «столовую» очередную партию овец — "Фрих! Дрих! Фрих! Дрих!" — Царандой постоял с полминуты, а затем медленно, словно раздумывая, подошёл к бывшему профессору. Тот спокойно подрёмывал, лёжа на соломе.
— У меня небольшой перерыв, уважаемый коллега. Желаете побеседовать?
— Мне кажется, именно в данный момент вам не стоит называть меня коллегой…
— Совершенно напрасно. Вы ведь были философом… А философы являются духовными вождями. Ну а вожди, как вы сами говорили, всегда ведут народ прямиком на убой. Так что, колле-е-ега, прошу любить и жаловать! Хотите, развлеку вас чтением стихов собственного сочинения?
— Ну что ж, извольте.
Царандой игриво повёл рогами, слегка присел на задние ноги и с чувством продекламировал:
Скрипит кувалда на ветру
Отбойным молотком
Койоты воют поутру
Шершавым языком
Господь не умирал в тюрьме
Он в ней всего лишь спал
Но по проспекту Мериме
Проехал самосвал
И лунный свет сорвался вниз
Чтоб в бледном мире жить
Но Морж и Плотник собрались
Кого-нибудь убить
Как сухо море — молвил Морж
И волны так мелки
Давай кого-нибудь убьём
И выпустим кишки
Распилим кости и хрящи
И вырежем язык
И непременно сварим щи
И сделаем шашлык
О, Устрицы, придите к нам
Я вас люблю как бык!
Не надо, — Плотник отвечал
Плохой из них шашлык
И долго он ещё ворчал
Закутавшись в башлык…
— Кэрроловский "Морж и Плотник" в переложении для мясокомбината? Забавно… И часто вы развлекаетесь стихосложением?
— Почти постоянно. Иначе на такой работе с ума можно сойти. Ужасный век, ужасная судьба…
— "Ужасные сердца" — непреклонно поправил Цунареф собеседника. — А судьба ваша должна послужить всеобщим предостережением и напоминанием о том, что даже после смерти не стоит идти на компромисс с собственной совестью.
— Вы как всегда правы, дорогой Цунареф, и засвидетельствовав сей факт, я должен вас покинуть. У меня по расписанию намечается очередной "Фрих! Дрих!".
Вероятно, с каждой новой партией овец безоаровый козёл отводил на убой остатки собственного благородства, и поэтому держал себя всё более отвратительно. Он гадко подмигивал, нарочито шепелявил, издевался словесно, переплясывал на копытах туда и сюда, вонял, приседал на ляжки, тряс бородой и сыпал непристойностями. Удивительнее всего было то, что чем более мерзко кривлялся перед народом новоявленный вождь, тем охотнее и радостнее шёл народ за ним на убой. Через пару часов всё было кончено. Загон опустел… Обессиленный Царандой нервно схрумкал последний кусок сахара и с утробным стоном рухнул на подстилку. Его холка и ляжки тряслись мелкой дрожью, а из зажатого спазмом горла рвался напряженный болезненный хрип: "Фрих… дрих… фрих… дрих…".
Бывший членкор Академии Наук лежал на грубой соломе, положив увенчанную витыми рогами голову между передними копытами, и голова эта была наполнена скорбью о неведомой и страшной судьбе мироздания. Он только сейчас, перед самым концом своей парнокопытной жизни — а что это конец, он ни секунды не сомневался — научился правильно понимать множество вещей, которые он раньше пытался подстроить под философский категориальный аппарат, в муках рождённый предшественниками из нескольких тысячелетий, а они никак не желали подстраиваться…
Он думал о своём потрясающем открытии, сделанном им в в тот самый момент когда он твёрдо встал на четыре изящных и крепких копыта: об изумительном чувстве единения с природой, до такой степени тесном и прочном, что красота и истина сливаются воедино и ощущаются постоянно — не телом и не душой, а их изначальным и неразделимым сплавом, которому в языке прямоходящих и вовсе нет названия. В это великое и всепоглощающее чувство была спрессована невыразимая радость вольного движения, полнота насыщения ароматной едой, растущей на лугах, чистой водой, грациозной и влекущей к совокуплению самкой, чутким звериным сном, красотой и целесообразностью окружающей природы, радостью победы над постоянной опасностью — иными словами, всей предельно насыщенной разнообразными ощущениями звериной жизнью, которая столь разительно отличалась от долгой, но тоскливой и бесплодной жизни кабинетного учёного. На ум ему неожиданно пришли лермонтовские строки:
Читать дальше