Поначалу все радовались. Чему — неизвестно. Просто стало легко дышать. Но потом незаметно у всех началось кислородное голодание. То есть, дышать стало легко, но нечем. До такой степени нечем, что некоторые стали натурально вымирать. Отчего — загадка. Амуры популярно объяснили: «За любовь платить надо. А вы что хотели?!» Платить было тоже нечем. Все скважины на замке! Началась смута и разложение. Заговорили о реванше.
Однако ничего сверхъестественного не случилось. Ни захвата космической станции «Мир», ни партизанской войны в метрополитене, ни реставрации идей «с человеческим лицом». Так… всё больше по мелочи: повальное пьянство, массовый онанизм, захват заложниц, да изнасилование в каждом подъезде… с последующими угрозами в СМИ: «Доколе? Если ты меня слышишь, похотливый подонок, я тебя сам лично схвачу и размажу всякого, кто покусился на — святая святых — женскую честь!». Однако все понимали: не размажет, потому что лучше всех знает правила игры. Сам и утверждал сценарий. Фарс, он и есть фарс. Дешевая оперетка.
Потом вдруг начались чудеса. Ни дать, ни взять — модный американский мюзикл или триллер (я их путаю) времен «Великой депрессии». Все вдруг принялись делать ритмичные телодвижения — ух! ах! — приседают, хороводы кружат, степ бьют; Амуры револьверы достали, — стреляют с двух рук, по македонски; остальные бедром водят, и прут все, что плохо лежит. А лежит у них все плохо: и высоковольтные провода, и картины, и земля под ногами, и вооружение, и ученые мужи. Прут, с такой ловкостью и изяществом, — будто некий установленный ритуал совершают или некоего Режиссера новатора авангардистские задумки в жизнь претворяют.
А Режиссер — дока. И циник. Народный куплетист Бетховен. Взрывает вековые устои, словно пиротехник — петарды. Применил ноу-хау американского производства — «веселящий газ». Всем вдруг стало весело и на всё наплевать. Тетки, одна к одной, будто выведены на местной птицефабрике, вдруг начинают хаотично оголяться. Мужики, не будь дураки — тоже! Если бы не ангелы в парадных мундирах, да при оружии, да в масках ОМОНа — закончилось бы всё это свальным грехом. Знаем мы эти американские штучки! Им лишь бы голые задницы да наличная валюта была, а о нравственности кто задумается — Пушкин? Или, ныне новомодный — Достоевский? Там же половина, куда ни плюнь — негры! которых они, что бы там ни нагнетать национальную рознь, называют темнокожими. Так вот, не дай Бог темнокожим неграм традиции нарушить — прервать их сумасшедшие пляски! Но мы-то здесь причем? У нас, кроме Пушкина, негров отродясь не водилось. Так нет, хотим на западный манер — пожить цивилизованно! Хоть один денек, кричат, но мой! Даешь свободную любовь!
А дальше…
Разыскали меня в глубоком одиночестве с мировой скорбью на роже. Я забился под какой-то утес и пытался поговорить с Создателем. У меня не получалось. Создатель был где-то рядом, и сказать было что. Но я больше не мог задавать вопросы. Не потому что, мне стало всё ясно, просто скорбь моя была столь велика, а горе столь безутешно… Я просто был не в силах выговорить ни единого слова!
Меня нашли под утесом и обступили кругом. Трогают, будто я не живой и скорбящий, а покойный, хладный, ненужный — в затылок дышат, даже, слышу, плачет кто-то и шепчет он же: «Наконец ты нашелся, братуха! Без тебя — кранты. Совсем закабалили, сатрапы! Апостолы о любви только на площадях болтают, а на деле хапают и хапают, всю нашу собственность к рукам прибрали. Теперь — жируют! Дворцов себе понастроили, а нам — шиш! Зарплату по пол года не платят, прикинь! Святым Духом питаемся. Бассейн „Москва“ — одна была радость! — и тот развалили, ироды. Храмов Любви понастроили, а любви нет! Там Амуры заправляют — дела свои делают. Проституция, наркотики, рэкет… А крыша их — святые апостолы! Куплетист Бетховен же всех прикрывает».
Потом выстроились причудливым клином и улетели, как журавли, восвояси, курлыча при этом что-то протяжное и очень унылое на родном языке. Так кричат журавли, покидая Россию…
Однако я, хоть и не в меру расчувствовался, главное понял — скорбь очищает и дает надежду. И еще промелькнуло: «…правды нет и выше…»
Забрался на утес — кинуть последний взгляд на процессию. Несчастные, нелепые существа… Смотрю уж — журавлиный клин, со всем своим скарбом: барабаны, трубы, трещотки, растворился в холодных и нелюбезных высях. Не с кем более живым словом перемолвиться, некого по щеке потрепать, по плечу похлопать. Один, одинешенек, возвышаюсь на утесе, как тень отца Гамлета… Ягодка где-то рядом расположился и внимания на меня не обращает — полная боеготовность — всеми двигателями гудит, дрожит, как конь ретивый перед выступлением, будто получен уже главный приказ всей его жизни: «На Берлин!».
Читать дальше