Теперь наконец у меня было место в жизни, где меня ждали, где почувствовали бы мое отсутствие.
Это, конечно, случилось не сразу. Я все еще был стеснителен, все еще считал себя физически и социально ущербным и полагал, что моя новая жизнь — это просто привычное одиночество в новой упаковке. В первые недели моей парижской жизни после занятий мне некуда было пойти, и я уныло ужинал в анонимном (и онанимном) кафе, где готовы были обслуживать таких неудачников, как я, а потом отправлялся в свою каморку в «Вольтере». Я чувствовал себя таким несчастным, что готов был вывесить на ручке двери табличку: «Priere de Deranger» — «Просьба беспокоить».
Апропос: примерно через два месяца после того, как я поселился в «Вольтере», случился довольно забавный эпизод. В отеле имелся ночной портье, тунисец неопределенного возраста, лицо которого было всегда скрыто самыми темными очками, какие я только встречал, и который всегда сидел за конторкой, уткнувшись носом в книгу. Поскольку я сначала с уважением подумал, что он с похвальным старанием повышает свой культурный уровень, я однажды вежливо поинтересовался, что он читает; тут выяснилось, что он фанатичный приверженец бестселлеров, посвященных всем тайнам, какие только занимали человечество с доисторических времен. Я быстро понял, что лучше держаться от портье подальше, поскольку на то, чтобы отделаться от его откровений, уходило не меньше получаса, да потом еще час приходилось освобождать мозги (мои к тому времени были почти такими же свихнувшимися, как его) от НЛО, проклятий фараона, катарской ереси, сокровищ тамплиеров и происходящей от Христа династии Каролингов.
Однажды вечером, собравшись в кино, я остановился в вестибюле, чтобы погладить Бобби, престарелого страдающего недержанием мочи Лабрадора мадам Мюллер, которого на ночь привязывали у входа, где потом за ним было легче убрать; пес довольно засопел, глядя на меня сквозь свисающую на пораженные глаукомой глаза спутанную шерсть. Я начал шарить в кармане пальто в поисках ключа: уходя, я должен был оставить его портье.
Тунисец оторвался от той галиматьи, ко-торую читал, и спросил, что я ищу.
— Свой ключ, — ответил я, просовывая палец сквозь дыру в кармане и ощупывая подкладку.
Секунду или две портье молчал, а потом сказал:
— Если говорить всерьез, разве не себя самого вы ищете?
Я вытаращил на него глаза, смущенный бессмысленностью вопроса, гадая, нельзя ли в самом деле в странном искаженном мире, где обитал портье, найти себя за подкладкой пальто. Потом мой палец задел холодный металл ключа, я осторожно вытащил его сквозь самую большую дырку в подкладке кармана и, вручая ключ портье, холодно ответил:
— Нет, я искал не самого себя, а ключ. И вот он — оставляю вам.
И все же, шагая по бульвару Сен-Жермен, я понял, что чудак был прав. Я и в самом деле искал себя.
Как же в этот момент я ненавидел всех, кто мне встречался, как ненавидел идущих вдвоем в другую сторону — всегда в другую сторону… Все эти пары, смотревшие на меня четырьмя холодными глазами, соединив руки, соединив судьбы, разговаривая, улыбаясь друг другу, смеясь… Они были уверены друг в друге и небрежно отталкивали меня с дороги… а я, казалось, один я жил из подчинения правилам, жил потому, что это ожидается от человека, пока он не умер.
Те дни были тяжелыми для меня; я почти был готов собрать вещички и вернуться в Англию; я несколько раз медлил перед дверью администратора «Берлица», подумывая, не уволиться ли мне. Впрочем, я упорно продолжал начатое. Я должен был держаться; мало-помалу я понял, что при всех различиях между мной и остальными учителями — различиями во внешности, национальности, происхождении, возрасте — все мы имели одно общее свойство: мы были экспатриантами, а экспатрианты становятся соотечественниками, обладающими собственными обычаями, традициями, историей и языком. (К счастью для меня, английский всегда был родным языком экспатриантов.) Я также обнаружил, что соотечественниками экспатриантов делают как раз их различия, те самые, которые в других обстоятельствах разъединили бы нас. Мы выделялись, осознанно или нет, своей чужеродностью общему наследию жителей той страны, где мы являлись гостями, наследию, от которого, как бы мы ни старались обмануть себя, мы были отлучены.
Не стану утверждать, будто, достигнув этой точки, я захотел остаться в «Берлице» во что бы то ни стало. Уж очень мрачной перспективой было подниматься в темноте зимними утрами, тащиться, еще не совсем проснувшись, к станции метро «Сен-Жермен-де-Пре», ехать в душном и сыром вагоне в окружении незнакомцев с непроницаемыми лицами и непостижимыми телами, скрытыми под пальто и ветровками; самым же ужасным был первый урок… Однако двумя часами позже Париж оживал и начинал напевать, и то же случалось со мной. Глотая обжигающий кофе, переходя из класса в класс, приветствуя коллег, занимавшихся своими делами, я чувствовал, что наконец нашел свое место — как в социальном, так и в профессионалом смысле. Ничто не могло так ободрить меня, как взгляд на Скуйлера: со своим неизменным стаканчиком кофе и «Геральд Трибюн» он, как всегда явившийся первым, присматривал за нами с благосклонной и спокойной непреклонностью, как бдительная львица за своим выводком, предлагая разделить его удовольствие от остроумной разгадки строки кроссворда (кое-что я помню: слово из двух букв, обозначающее сверхоперативную память — только подумайте! — «ад» [28] Игра слов: «scratch pad» по-английски и «сверх-оперативная память», и «подушка для сатаны».
). Внушал мне бодрость и шум в комнате, нестройный галдеж даже не на разных языках, а с разными акцентами, галдеж, перекрываемый резким звонком, на протяжении всего дня разгоняющим нас по классам.
Читать дальше