— Тушинский суд! Приготовились на выход.
Государство создаётся для того, чтобы в нём жить. Поэтому счастлив тот, кто сумел построить государство в самом себе, чтобы дух властвовал в нём при помощи ясного и гибкого ума и непоколебимой воли. Свободен не преступивший законов такого государства. И бессмертен вечный кочевник.
Я никому не верю, поэтому моё государство состоит из одного человека и не имеет территориальных границ. Оно твёрдое и вместе с тем зыбкое, оно убеждённое и нерешительное, тайное и откровенное. Я никому не верю, но это осознанное и принципиальное неверие.
Когда-то границы моего мира были открыты, а окна дворца обращены наружу. Теперь они обращены внутрь.
Когда-то меня болезненно интересовало отношение иных существ ко мне. Теперь меня интересует лишь собственное отношение к другим формам существования.
Я перестал размышлять о добре и зле, потому что добро бесконечно и непостижимо, а зло ничтожно и бессмысленно. Я перестал рассуждать о лжи и справедливости, ведь чья-то ложь может оказаться единственной правдой обо мне, а моя правда часто вводит других в заблуждение. Смысл слов недоступен. И когда я проникаю в суть одного лишь сказанного, вырванного из хаоса контекста слова, то предо мной открывается бесконечность разума, такая непостижимая глубинна ясности, что меня охватывает первобытный ужас! Я чувствую присутствие Великого и Древнего, того, кто устроил мир. Но я не верю в его существование. Я не верю ни людям, ни камням. Не разделю весенней радости цветущих слив, не доверяю вагоновожатому, направляющему трамвайный вагон по лини Братцево-Сокол.
Не доверяю, но сажусь и еду.
И ещё я не верю спившимся пророкам, напевающим свои мелодичнее пророчества зрительному залу. Они не знают смысла собственных песен, а потому всегда идут на поводу у публики.
Не верю беременным женщинам. В них кричит биология, но им безразлично, кого именно они произведут на свет.
Я сомневаюсь в необходимости продолжения рода человеческого.
И самому себе не верю, потому что я тоже зачат случайно, рождён по чьей-то воле, напичкан странной информацией, и тоже являюсь объектом чьих-то сомнений.
И уж конечно не верю ни в глас божий, ни в знамения его, ни в упования на него. Есть нечто, находящееся вне зоны доступа. Непознанная система. Вторжения бывают только случайными. Ведь достаточно одного лишь незначительного поступка, одного искажённого слова, одной неверной запятой, не так поставленному ударению, и вселенная пошатнётся. Пламя вырвется из подземных галерей. Волны сметут жилища. Трамвай на линии Братцево-Сокол сойдёт с рельс. А у симпатичной студентки, одиноко сидящей в летнем кафе, какой-нибудь сумеречный гандон украдёт кошелёк.
— Ты что, глухой? Тушинский суд! На выход! Руки за спину. Третий! Принимай!
Что хуже: быть одиноким в толпе на Ленинском проспекте, или говорить со вселенной в одиночной камере?
Конвойная камера Тушинского суда создана специально для фантазёров, потерявших реальное ощущение реальности. Узкая продолговатая ниша с двумя деревянными лавочками вдоль, заплёванные углы, мутный желтоватый свет. Когда — то бежевые, а теперь закопчённые, в многолетней, окаменевшей, бугристой пыли, стены. На потолке гирлянды паутин, давно уже покинутых пауками, потому что даже им неуютно в этой чёртовой шкатулке.
Великолепное место для слабых духом! Здесь проще оправдать ничтожество.
Могила для воина.
Внутри камеры — мальчик лет двадцати с прыгающими глазками. Жёлтые от никотина пальцы. Нога на ногу, подрагивает.
— Какая беда, земляк?
— Кража. Сегодня приговор. Два года запросили, может отпустят…
Я знаю, что никуда его не отпустят. Таких не отпускают. Слишком наивен и почти не виновен для того, чтобы вот так просто оказаться на свободе. Ему нужно посидеть немного, как раз пару лет, заразиться всеми инфекциями преступного мира, отравиться смрадом ненависти, надышаться подлостью, сломаться и сгинуть совсем. Чтобы потом, в зрелости, если доживёт, осознать себя и осудить себя за то, что сотворили с ним другие.
Конвоирка наполнена тенями таких мальчиков. Конвоирка пропитана слезами девочек, проклятьями их, желаньями их, надеждами их.
То, что человек испытывает здесь, невозможно испытать ни в каком другом месте. Первые минуты после вынесения приговора. Первые ощущения после того, как узнаешь, что на ближайшие три, восемь, двенадцать, двадцать лет жизни местом обитания станет небольшая, строго охраняемая территория с жестокими внутренними законами и с обезумевшими от пороков соседями. Первые минуты после вынесения смертного приговора… Пожизненное заключение. Всё знают эти стены. Изрисованные, исцарапанные отчаянным матом двери — подтверждение тому.
Читать дальше