Волей-неволей пришлось капитану судиться. Кроме отзывов и ответов по допросам за поджог, нужно было ему еще отписываться по гражданскому иску, начатому против него Заколовским; нужно было подавать встречные иски за свои убытки и потери… а для всего этого необходимо было найти знающего ходатая, а главное — разыскать побольше денег.
Отпер капитан заветный свой сундучок, в котором хранились завязанные в кожаном мешочке пятьсот карбованцев, — это накопившееся сбережение за многолетнюю службу береглось капитаном нерушимо на день смерти, на день похорон; вынул он эти саквы и отправился с ними на биде в город… и началось толкание его то в становую квартиру, то к исправнику, то к ходатаю…
Прошел год… уплыл и другой. Саквы капитана скоро истощились и, несмотря на уверения ходатая, клявшегося в пьяном виде, что он упрячет этого генералишку туда, где козам роги правят, — иски Заколовского брали верх, а уголовное дело начало принимать для пана капитана угрожающий характер. За саквами вскоре был продан жиду на сруб хорошенький гайок, а после гайка начал капитан распродавать казакам по кускам землю… все пожирал ненасытный процесс, но куда было бедному капитану тягаться с набитой мошной Заколовского!
Мрачнее и мрачнее после каждой поездки возвращался домой капитан, и хотя он уверял мою мать и бабуню, что вскоре вот-вот арестуют этого дегтяря, но по лихорадочному огню его глаз, по усилившейся худобе ввалившихся щек можно было сразу понять, что капитан страдал и что это страдание развивало у него страшный недуг. Самого капитана уже хотели было арестовать, но дядя Александр взял его на поруки. Это обстоятельство подсекло наконец его силы, и он слег…
Правда, сильный его организм боролся еще с недугом, и капитан, повалявшись, как он выражался, насильно вставал и отправлялся к нам выпить деревиевки, но силы его видимо оставляли; он шел уже по улице не бодро и прямо, грудь вперед, а согнувшись и покачиваясь из стороны в сторону…
— Эх, — говорил он, покашливая глухо, — не сломили казака ни бури, ни непогоды, ни битвы, а заела его канцелярская ржа, сломала кривда! — махнет, бывало, безнадежно рукой и, опустив голову, долго безмолвно и неподвижно сидит.
— Да ты бы хоть полечился, бесталанный мой, — промолвит было к нему растроганная бабуня, — а то посмотри на себя, на кого стал похож!
— Ох, шановная пани, — вздохнет капитан, — да на какого дидька я кому сдался? И для чего мне на этом свете торчать? Лишний, зайвый!.. Теперь вот драпижникам воля… а я ни себя, ни своих подсусидков защитить не могу! Нужно бы было еще раньше издохнуть старой собаке!
Я со слезами бросался к капитану, прижимался к его коленям и кричал:
— Не нужно, не нужно! — а потом перебегал к матери с воплем: — Мама! Не нужно!
Но и мать не могла, видно, утешить ни меня, ни капитана: она только тихо плакала да гладила меня по головке.
Вскоре капитан перестал к нам ходить и залег в своей запорожской постели; стали его навещать и мать, и бабуня, и дядя мой, даже за знахарем для него посылали. Мне тоже было разрешено бывать у больного дядька-атамана, тем более что на дворе стояло жаркое лето.
Пан кошевой всегда бывал очень рад моему приходу и ласкал меня с трогательной нежностью, пробовал мне рассказать про старину, про былую славу… только уже рассказы эти не лились то плавным, то бурным потоком… а обрывались часто то подавленным стоном, то удушьем… Иногда он совершенно смолкал и просил жестом воды; я подносил ему глиняную кружку и с ужасом смотрел, как конвульсивно подымалась его широкая костлявая грудь и как с шипящим свистом вдыхался и выдыхался ею воздух…
— Не плачь, голубе, — притянет, бывало, меня он к себе. — Жаль дядька? Не бойсь, еще поборемся с кирпатой… не на такого напала! Казака не злякает… видали мы ее кирпу не раз… Плюнь и ты, вот что! А коли вырастешь, то вспомни дядька… он любил тебя… юнака… Да не забудь и всего того, что я тебе рассказывал… люби простой народ — он когда-то был таким же вольным, как ты… Так коли доля тебя над ним вознесла, то ты поделись с ним своим разумом, своей волей… ведь это братья твои: перестанут они стонать, повеселеют да разогнут спины — тогда лишь и ты будешь счастлив… Ведь все родное твое у них, у этих приниженных харпаков — и мова, и дума, и сердце… вот ты и не цурайся. У тебя, я знаю, казачья душа… так не запаскудь ее в панском болоте!
Я еще не все понимал в речах капитана, но слова его пронизывали меня огнем, пробуждали в моем молодом сердце и первую общественную любовь, и первую ненависть.
Читать дальше