— Я облокачиваюсь на стол, — сказал капитан. — Смотрите, каков я! Я еще чувствую себя. Слышите! Помолчите… один уходит… Левой… ноги… у меня… нет… Какие мы странные… больные… несчастные… Я хорошо… понимаю… что… на лицо… мое… страшно… смотреть… Внутри… у меня… гудит… Электричество гаснет… потому что… темно. Я боюсь!.. Ваши лица… темнеют от… ужаса. О… подождите… минутку!.. Улы… байтесь, как… можно… приятнее! Во мне… тысяча пудов. Я не могу… пошевелить пальцем… Я противен себе… Я… туша… Вся… моя… одежда… отравлена… Вы…
Он умолк, тщетно ворочая коснеющим языком. Яд медленно проник в мускулы, парализовал их и последней уродливой гримасой застыл на пораженном лице. Проблеск жизни еще обволакивал вылезшие наружу глаза, но уже каждый чувствовал, что сидят четверо.
Тогда дикая волна ужаса потрясла живых и нечеловеческим воем застряла в горле бухгалтера. Он встал, теряя равновесие, упал, как срезанная трава, к ногам банкира, хватаясь непослушными пальцами за ножки стульев. Жизнь рвалась прочь из маленького тщедушного тела, и он инстинктивно пытался удержать ее, усиливаясь подняться. Наконец, мрак схватил его за горло и удушил, с хрипением и вздохами.
Женское тело склонилось над журналистом, белое и мокрое. Он прогнал отвратительное оцепенение смерти и ответил бессмысленным хохотом идиота, тупо моргая веками.
— И я так? И я? — рыдала девушка. — О, мое лицо, мое красивое лицо!.. Я укушу вас!.. Они валяются на ковре, что же это?! Уйти мне?.. На воздух, а?.. Мне легче будет, а?.. Слышите?.. Слышите ли вы?!.
— Я слышу ваш голос, — сказал журналист, насилу выговаривая слова. — Если это вы, та подстреленная девушка, что сидела против меня, то ступайте в гостиную и прилягте. Уйдите в другую комнату. Здесь нехорошо. Я — последний человек, которого вы слышите. Ступайте!..
Он снова погрузился в забытье и, когда очнулся, глаза его смутно припоминали что-то. Банкир сидел рядом, выпятив грудь и закинув почерневшую голову на спинку стула; руки свесились, стеклянные, незнакомые глаза смотрели на потолок.
— Вот сон! — сказал журналист. — Была еще девушка, но она ушла. Я, кажется, покрепче этих. Кто-то разбил мне голову, она болит как чудовищный нарыв. Я жив еще, что немного нахально с моей стороны. Вон под столом торчат ноги конторщика. А капитан спит крепко, — фу, как он выглядит!.. Противная штука — жизнь. Противная штука — смерть!.. Что, если я не умру?..
Липкий пот выступил на его лице; он встал и сел снова, дрожа от слабости. Мысли тоскливо путались, отрава глушила их, и хотелось смерти. Сердце металось, как умирающий человек в агонии; предметы меняли очертания, расплывались и таяли.
— Милые трупики, — сказал журналист, — я нежно люблю вас!.. Вон ту девушку мне хотелось бы прижать к сердцу… Милые мертвецы! Я люблю ваши отравленные, несговорчивые души!.. И я вру, что вы обезображены, нет!.. Вы красавцы, просто прелесть какие!.. Ну, да, вы не можете. Позвольте, мне тоже что-то нехорошо… Тошнит… Все кончено. Ничего нет, не было и не будет…
Он перестал шептать и, чувствуя приближение смерти, лег на ковер ничком, вытянувшись во весь рост. Жизнь медленно оставляла его железный организм. Журналист поворочался еще немного, ко скоро затих и умер.
Столовая опустела. Люди не выходили из нее, но ушли. Холодный электрический свет заливал стены; бархатные тени стыли в углах. Улица посылала нестройные, замирающие звуки, и ночь, прильнувшая к окнам, смотрела, не отрываясь, на красные цветы обеденного стола.
1. Банкир
В детстве, не помню точно когда, я видел зеленые холмы в голубом тумане, яркие, нежные, только что вымытые дождем. Ласточки кружились над ними, и облака неслись вверх, дальше от потухавшего солнца. Небо казалось таким близким, — стоило взбежать на пригорок и упереться головой в его таинственную синеву.
Взбежав, я грустно присел на корточки. Небесные мельницы, выбрасывающие сладкие пирожки, оказывались несколько дальше. Равнина, застроенная кирпичными зданиями, красными и белыми, тянулась к огромному лесу, за которым пряталось вечернее небо. Я протягивал к нему руки; мои гигантские растопыренные пальцы закрывали весь горизонт, но стоило сжать кулак, чтобы убедиться в огромности расстояния. А сзади кричала нянька:
— Куда, пострел!?
Через двадцать пять лет мне стали доступны самые тонкие наслаждения, все благоухание жизни, вся пестрота ее. К человечеству я относился милостиво, т. е. допускал его существование рядом со мной. Правда, были еще повелители жизни, богатые, как и я, но, равные в силе, мы не вредили друг другу. Я жил. Все, что я говорил, делал, думал и чувствовал в течение жизни, — было «я» и никто другой.
Читать дальше