К полуночи она умерла.
Потом настало трудное время; время взбухло враждебной громадой, каждый день стал бескрайним полем пустоты, каждая ночь — преисподней воспоминаний. Лишь месяцы спустя, на исходе лета, пенный, сумасшедший поток печали прорыл на дне его души русло, по которому покатила тяжкие, медленные воды горькая река тоски.
Тогда–то, придя однажды с поля, он нашел своего мальчика совсем больным. Ему уже несколько дней нездоровилось, и последнюю ночь он спал неспокойно, но никто не придал этому значения; теперь он лежал в постельке, весь в жару, и стонал от боли.
Тотчас послали в Варде за врачом, но дома у него никого не оказалось, и пришлось ждать. Настал вечер. Врача все не было.
Нильс сидел у постельки; каждые полчаса высылал он кого–нибудь на дорогу посмотреть, не едет ли доктор. Он отправил верхового ему навстречу, но тот не встретил никого и поскакал прямо в Варде.
Напрасное ожидание помощи делало положение Нильса еще мучительней. Он смотрел на страданья своего мальчика. А тому становилось все хуже. В одиннадцатом часу случился первый припадок судорог, потом они стали повторяться, чаще и чаще.
Вскоре после часа ночи верховой воротился с известием, что никого не застал и, значит, врач будет не скоро.
Нильс противился отчаянию, пока можно было надеяться; теперь у него уже не было сил. Он вышел в темную комнату рядом с детской и стал смотреть в черноту за окном, вдавив ногти и деревянный оконный косяк; глаза его молили тьму о надежде, все существо его напряглось в ожидании чуда, — но вот настала ясность и тишина, и с этой ясностью в душе он отошел от окна, налег грудью на стол и зарыдал без слез.
Когда он вернулся в детскую, у ребенка были судороги. Ом смотрел внимательно, точно принимал казнь, на сжимавшиеся ручонки с синими ногтями, на стеклянные глаза, выкатывавшиеся из орбит, на искаженный ротик, на зубки, стучавшие, как железо о камень; это было ужасно, но все же не самое худшее. Но вот когда судороги отпустили, тельце расслабилось и отдалось счастью облегчения, а в глазки вдруг опять вступил страх новых судорог, и мольба о пощаде, и ужас, близкого, близкого мученья — и ничем нельзя помочь, ни всей кровью своего сердца, ничем, ничем!.. Тогда Нильс, грозя, поднял кулаки к небу, он схватил свое дитя с безумной мыслью бежать, и он бросился на колени, и взмолился Богу, который держит царствие земное в страхе карами и испытаниями, насылает нужду и болезни, страданья и смерть, который желает, чтоб всякая тварь трепетала перед ним, от которого нет спасенья ни в пучине морской, ни в недрах земных, Богу, который, когда ему заблагорассудится, топчет самое родное тебе существо, мучит и обращает в прах, из которого сам же его и создал.
С такими мыслями молился Нильс Люне Богу, бессильно простершись пред троном отца небесного, признавая, что только Его есть сила вовеки.
А мальчик мучился.
Перед рассветом, когда домашний врач въезжал в ворота, Нильс был уже один на свете.
Теперь осень, нет цветов на могилах кладбища, листья пожухли и гниют от сырости под деревьями Лёнборгорда.
По пустым комнатам бродит Нильс Люне в глубокой тоске. Что–то оборвалось в нем той ночью, когда умер мальчик, он утратил веру в себя, в силу человека сносить жизнь, как она ему дана. Существование стало призрачным, бессмысленно утекало, пропадало.
Что пользы называть ту молитву безумным, отчаянным криком отца в пустоту? Нет, он знал, что это было такое. Он соблазнился и пал; случилось грехопадение; он отпал от самого себя, от идеи. Слишком сильна оказалась над ним власть традиции; человечество столько тысячелетий взывало в горе к небесам, вот и он поддался наследственной привычке; а надо бы противиться ей, как пороку, ведь знал же он, что боги — вымысел, и отдался вымыслу, как в былые дни отдавался фантазиям, прекрасно сознавая им цену. Он не сумел нести жизнь, как она есть; хотел бороться за великую идею, а в разгар битвы изменил знамени, которому присягнул; ибо новое, атеизм, святое дело истины — чему все это служит, не мишурные ли это имена для единственного и самого простого: нести жизнь, как она есть! Нести жизнь, как она есть, — пусть складывается по собственным своим законам, и только.
Ему казалось, что жизнь его кончилась той страшной ночью; остаток — лишь скучные сцены, громоздящиеся за пятым актом, когда уже сыграна пьеса. Он может возвратиться к прежнему миросозерцанию, если ему вздумается, но падение произошло, а повторится оно или нет — значения не имеет.
Читать дальше