«Да постарайся ты, — без конца повторял он, — чтоб и тебя выставили из Аркейя. Не представляешь, как здорово у папаши Шлюмбера!»
С тех пор я уже не довольствовался тем, чтобы просто ничего не делать, а принялся добиваться, чтобы и меня тоже выгнали. Но мне никак не удавалось достигнуть этой цели. Меня то и дело наказывали, но почему-то всё не исключали и не исключали.
Однажды мне в голову пришла мысль, которая, на мой взгляд, была гениальной — и которую могу считать своей первой драматургической идеей. Как-то утром, удрав с урока, я направился к флигелю у входа в парк, который занимал отец Дидон. Секретарю, который попытался было преградить мне путь, я нагло соврал, что меня вызвал сам отец Дидон — и постучался в дверь его кабинета.
— Войдите.
Я вошёл. Он восседал за письменным столом. Что-то писал. Потом поднял голову.
— Что вам угодно?
Он проговорил это очень сухо, тоном человека, которого отвлекают от важных дел. Это произвело на меня впечатление, и всё же я набрался храбрости и упал перед ним на колени, бормоча:
— Святой отец, я больше не верую в Господа!
Мне показалось, что брови его вот-вот взлетят над головой, а в глазах я увидел крайнее изумление, которое очень скоро сменилось выражением живейшей досады. Потом медленно, с расстановкой, очень степенно, в полной тишине проронил буквально следующие слова:
— Дитя моё... в Бога надобно верить... Надо, потому что, видите ли... Бог... это не подлежит сомнению.
После чего мы несколько мгновений, не отрывая взгляда, глядели друг на друга.
Будучи не в состоянии дать мне мало-мальское доказательство, хоть какой-нибудь более веский довод в пользу существования Всевышнего, он не нашёл ничего лучше, чем выставить меня вон. И сделал это тоном, не терпящим никаких возражений.
Я поднялся с колен. Он тоже встал. Мне было очень страшно. Он проводил меня до двери — но вовсе не из вежливости. А чтобы сказать своему секретарю:
— Отныне я запрещаю вам пускать ко мне учеников.
Было ли это наказанием или желанием вернуть меня к вере? Ответа мне так никогда и не суждено было узнать, но вследствие этого инцидента, о котором было много разговоров, мне пришлось целых три месяца, день за днём, прислуживать отцу Дидону во время богослужений.
В семь часов, сразу же после утреннего супа, я направлялся к часовне нашего преподобного отца. Эта крошечная часовенка прилегала к его кабинету, и там я готовил к церковной службе его священные одежды, дабы он без всякого труда и не теряя времени мог в них облачиться. Потом, покончив с этим, я не без волнения стучался в дверь. Раздавался ответ:
— Да-да! Сейчас! Иду-иду!
Это звучало так, будто я уже стучался много раз.
Я опускался на колени и ждал его появления.
Иногда, входя, он говорил:
— Добрый день, дитя моё.
А порой просто:
— Приступим.
И не мешкая продевал почтенную голову в крахмальный кружевной стихарь, одновременно просовывая обе руки в рукава.
Едва из прорези стихаря выныривала его слегка растрёпанная голова, а руки могли сцепиться друг с другом, тотчас же начиналась месса. Никогда не думал, что можно так быстро расправиться со своими религиозными обязанностями. Видеть и слышать его казалось настоящим чудом. У меня было такое впечатление, что месса эта никогда не длилась больше пяти-шести минут.
Он был незаурядной личностью и выдающимся проповедником. Конечно, мы были слишком малы, чтобы оценить этого человека по достоинству, но уверен, он мог бы оказать на нас куда больше влияния, имей он время заниматься нами не таким косвенным манером.
У меня сохранилось воспоминание об одной поразительной и, похоже, весьма серьёзной речи, которую произнёс он в день присуждения наград в присутствии генерала Жамона, тот был при всём параде, в белоснежных лосинах и увенчанной белыми перьями треуголке. Как сейчас вижу этого генерала, важно восседающего в огромном, золочёного дерева кресле, то и дело явно нервно теребя перья на своей треуголке, когда под звуки «Марсельезы» отец Дидон, стоя и простирая вверх руки, казалось, заранее провидел и ничуть не страшился близкой войны с немцами. Ах, какой же у него был голос! Это было потрясающее зрелище!
Если воспоминания мои верны, у генерала Жамона были все основания пожалеть, что он не остался в тот день дома.
Когда я навеки покидал школу аркейских доминиканцев, откуда, не без упорных стараний с моей стороны, меня наконец-то выгнали, надзиратель, провожая меня до дома моей матушки, по дороге признался: «Как же я вам завидую!» Мне предстояло поступить в заведение господина Шлюмберга, о котором братец мой отзывался с таким восторгом.
Читать дальше