Но это приключение послужило мне уроком. Попробуйте пригласить меня на ужин и попотчевать швейцарским сыром — увидите, как осторожен я, опасаясь снова попасть в подобную переделку!
Когда, после длившейся вечность тринадцатилетней разлуки, мой отец впервые пришёл на мой спектакль, это было в театре «Водевиль», и я играл в «Дебюро». Двадцать восемь лет прошло со времён моего петербургского дебюта, и могу сказать, с тех самых пор, когда была сделана эта фотография, он в сущности так ни разу и не видел меня на сцене. Подумать только, двадцать восемь лет — и я в роли Пьеро! Только на сей раз это я играл роль отца.
Позже отец рассказал мне, что в тот год он впервые играл роль Жана Госсена в «Сафо».
Я уже говорил, что в Михайловском театре каждую неделю давали новые спектакли. Это была работа на износ, и наскоро разученные пьесы частенько давали сбои.
В тот вечер была премьера замечательной пьесы «Сафо». Иттеманс играл Цезаря, однако знал роль Цезаря не лучше, чем отец роль Госсена. Когда раздались три хлопка, возвещавшие о начале спектакле, за кулисами царила изрядная паника.
И всё же первые три акта прошли неплохо, даже можно сказать, вполне сносно. Не поручусь утверждать, чтобы это слишком уж удивило актёров, ведь все они, актёры, прекрасно знали, что у них есть свой бог, который в случае крайней необходимости всегда придёт к ним на помощь... в смиренном облике суфлёра.
Короче, всё шло более или менее прилично, и ничего страшного, кроме незаметных зрителю провалов памяти, не произошло, пока не начался четвёртый акт. В этом действии между Цезарем и Госсеном происходит следующий разговор.
ЦЕЗАРЬ: Послушай, мальчик, ты, кажется, воспрянул духом, иль я не прав?
ГОССЕН: Да, правда, мне уже получше, много лучше. Когда подумаю о жизни, что я вёл, о всех невзгодах, низостях и униженьях, которых стоила мне пагубная страсть, я будто снова возвращаюсь к жизни, переболев тяжёлой лихорадкой...
А вот что произошло на сцене, вот что услышали зрители.
ИТТЕМАНС: Послушай, мальчик...
СУФЛЁР: Ты, кажется, воспрянул...
ИТТЕМАНС: Ты, кажется, воспрянул духом, не так ли, милый?
СУФЛЁР: Да, правда, мне уже получше...
ЛЮСЬЕН ГИТРИ: Да, правда, мне уже получше.
СУФЛЁР: Много лучше...
ЛЮСЬЕН ГИТРИ: Да, много лучше.
СУФЛЁР: Когда подумаю...
ЛЮСЬЕН ГИТРИ И ИТТЕМАНС: ?...
СУФЛЕР: Когда подумаю...
ИТТЕМАНС: Когда подумаю...
СУФЛЁР: О жизни, что я вёл...
ИТТЕМАНС: О жизни, что я вёл...
СУФЛЁР: О всех невзгодах... низостях... и униженьях...
ИТТЕМАНС: О всех невзгодах... низостях... и униженьях...
СУФЛЁР: Которых стоила мне пагубная страсть...
ИТТЕМАНС: Которых стоила мне... пагубная страсть?..
СУФЛЁР: Я будто возвращаюсь к жизни... переболев тяжёлой лихорадкой...
ИТТЕМАНС: Я будто возвращаюсь к жизни... переболев лихорадкой?..
И тут Иттеманс, поняв, наконец, что уже давно произносит текст, который по пьесе предназначался моему отцу, вдруг замолк, обнял его за плечи и проговорил:
— Послушай-ка... а разве не ты должен был произнести мне все эти речи?!
Отъезд из Петербурга и возвращение в Париж
Однако настала пора возвращаться в Париж, и я покинул город, где впервые увидел свет, чтобы посетить его вновь лишь двадцать лет спустя, когда оказался там на гастролях.
Из моей памяти напрочь стёрлись воспоминания о Петербурге 1910 года — зато этим вечером я снова воочию вижу город своего детства. Я вижу наши апартаменты, кабинет отца, разрезной книжный ножик слоновой кости, которого я так боялся, поскольку им как-то смеха ради грозили меня прирезать... (Только что, всего пару минут назад, я воспользовался им, вскрывая письмо.) У меня снова перед глазами наша столовая, отпечатанные на розовой бумаге газеты, кипой сложенные на столике в гостиной. Я вновь вижу сани, быстрые и бесшумные, ямщиков, которые казались мне такими толстозадыми из-за тулупов, стянутых на талии и расходящихся складками на бёдрах. Вновь, точно живые, у меня перед глазами возникают лёгкие фигурки конькобежцев на замёрзшей Неве, они склонялись справа налево, потом слева направо, будто от ветра, точно маятники...
Но главное, помню то поразительное безмолвие, что царило на улицах. Тишина, которую на какие-то мгновенья нарушало лишь глухое цоканье копыт, что, удаляясь, делало её ещё более глубокой.
Я вижу Невский проспект. Вижу прохожих — поднятые до самых ушей воротники шуб, нахлобученные до бровей шапки, руки поглубже в карманах, ноги в тёплых сапогах, рты на замке и покрасневшие от мороза носы... Вижу императорский дворец, Казанский собор, Александровский мост...
Читать дальше