Старого герцога неделю тому назад скрючила подагра, и теперь он из комнаты на третьем этаже прислушивался к отголоскам бала и глушил под одеялом болезненные стоны и казарменную брань, а бранил он свою хворь за ту жестокую шутку, которую она с ним сыграла, приковав его к постели в такой день и не дав ему возможности побыть в обществе чудной молодежи, завтра уезжающей из Парижа. Пароль был уже известен, места сражений избраны, и этот бал являлся прощальным балом, своего рода вызовом сомнительности успеха в будущей войне, а также предосторожностью против любопытства французской полиции… Сам герцог не мог выступить вместе с добровольцами, но его утешало сознание, что в деле будут участвовать его сын Герберт и его золото, так как король и королева милостиво разрешили ему взять на себя все расходы по экспедиции. На его постели вперемешку со стратегическими картами и с планами сражений валялись счета за поставленные магазинные коробки для ружей, за обувь, за одеяла, за провиант, и Розен тщательно проверял их, страшно дергая усами, — это была гримаса монархиста, героически борющегося с инстинктами жмота и скопидома. Порой ему не хватало какой-нибудь цифры, какой-нибудь справки, — тогда он посылал за Гербертом: это был для него предлог, чтобы хоть на несколько минут задержать под пологом своего взрослого сына, с которым он завтра впервые в жизни расстанется, которого он, быть может, никогда больше не увидит, к которому он испытывал безграничную нежность, и нежность эта прорывалась сквозь суровость обхождения и сквозь нарочитую торжественность пауз. Но князю не сиделось на месте: его тянуло вниз к приглашенным, а главное, ему жаль было терять те немногие часы, которые он мог провести со своей ненаглядной Колеттой.
Сегодня Колетта, помогавшая Герберту принимать гостей ее тестя в первой зале, была как-то особенно красива и элегантна в своем узком, перешитом из стихаря греческого епископа и отделанном старинными кружевами платье, матовый отблеск которого выгодно оттенял ее хрупкую красоту, в этот вечер носившую отпечаток какой-то почти строгой таинственности. Благодаря этому отпечатку ее черты казались спокойнее, а глаза — темнее, такого же темно-голубого цвета, как маленькая кокарда, шевелившаяся вместе с ее кудряшками под бриллиантовой эгреткой… Тсс! Это выполненная по рисунку княгини кокарда иллирийского добровольца, отправляющегося в поход… Да уж, последние три месяца очаровательная малютка не сидела сложа руки! Она переписывала воззвания, носила их тайком во францисканский монастырь, рисовала эскизы костюмов и знамен, сбивала, как ей казалось, со следа мерещившуюся ей всюду полицию, — так играла она роль знатной дамы-роялистки, образ которой она составила себе по книгам, читанным ею в обители Сердца Христова. Одного-единственного пункта не хватало в этой программе вандейского разбоя: Колетта не могла отправиться в поход, не могла последовать за Гербертом. А ведь на уме у нее был теперь Герберт, только Герберт: по благодетельному свойству своей натуры она думала теперь о короле столько же, сколько о злосчастной обезьянке уистити, столь жестоко — на верную гибель — вышвырнутой из окна. Колетте по двум причинам пришлось отказать себе в удовольствии надеть мужской костюм и высокие сапожки: первая причина — это служба у королевы; вторая причина была интимного характера, и о ней Колетта вчера шепотом сообщила мужу. Да, если Колетта не ошибается, по истечении некоторого срока, каковой нетрудно, впрочем, определить, приняв за исходную точку день заседания в Академии, семья Розенов пополнится новым членом, и коль скоро Коллета не делает ни одного тура вальса по великолепным залам, то как же можно подвергать столь отрадный, столь драгоценный залог продолжения рода превратностям кампании, которая, конечно, не обойдется без ожесточенных и кровопролитных схваток? На долю одной маленькой женщины выпало столько секретов, и хотя уста ее были скреплены печатью тайны, но ее обворожительные в своей болтливости глазки, а также томный вид, с каким она опиралась на руку Герберта, все рассказывали за нее.
Внезапно оркестр смолкает, танцы прекращаются, все, кто сидел, встают, входят Христиан и Фредерика. Они проходят три залы, сверкающие национальными сокровищами, и королева всюду видит свой вензель из цветов, из лампочек, из драгоценных камней, все здесь напоминает им обоим о славе отечества. Наконец у входа в сад они останавливаются… Никто еще не представлял монархию с таким горделивым блеском, как эта чета, достойная быть вычеканенной на монетах, имеющих хождение в их стране, или на фронтоне королевского дворца. Особенно хороша королева, помолодевшая на десять лет в этом прелестном белом платье и не пожелавшая надеть никаких драгоценностей, кроме тяжелого янтарного ожерелья, к которому привешен крест. Это ожерелье — благословение самого папы, легенду о нем правоверные католики рассказывают друг другу шепотом. Фредерика носила его в Дубровнике, пока продолжалась осада, дважды теряла, под обстрелом отправлялась на поиски и чудом находила. Эта вещь вызывает у Фредерики суеверное чувство, она дорожит ожерельем потому, что с ним связан данный ею обет, обет королевы, а что его золотистые бусинки создают особый очаровательный эффект, как бы дробя отблеск ее волос, — это для нее не имеет значения.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу