Мать страшно побледнела.
— Что ты говоришь, разве ты можешь это помнить?
— Конечно, помню, там был большой стол и горшок с желтыми цветами. Целое дерево с желтыми цветами. И плита, в ней листья для растопки, а около плиты шест, он подпирал потолок.
— А ты помнишь, кто держал тебя на коленях?
Нет, этого я не помнила.
— Эх ты, ведь это была я! В тот день я привела тебя к бабушке, тебе было тогда полтора года, а на столе и вправду стоял цветок — большущий олеандр, его знал весь приход. Но не может быть, чтобы ты все это помнила.
— Да как же, — упорствовала я, — я все помню, ты еще положила ногу на другой стул, если это и вправду была ты, держала меня на коленях и кормила малиной с молоком.
Мать почему-то испугалась.
Ох, уж эти маленькие противные свидетели, о которых никогда не думаешь! Правда, разговор шел только о приятном — о малине и молоке, но в жизни ведь много и других страниц…
Я заметила, что мать задумалась, и, сама не знаю почему, сказала, что больше ничего не помню, вот разве только, как однажды сидела на полу, а надо мной ходили какие-то черные мужчины. И хотя я видела только их ноги, я все равно знала, что они черные. Но мать еще больше испугалась.
— Это и было то место, куда я отвезла тебя после того, как кормила малиной, — сказала она. — Я пристроила тебя в одну семью на руднике Берсбу, а у хозяйки столовались шахтеры. Ну, что ты еще помнишь? — уже с раздражением спросила мать.
Она покраснела. Она не верила своим ушам. Должно быть, я казалась ей противным чертенком, который помнил то, чего и вовсе не должен бы знать.
— Скоро я забрала тебя оттуда, — взволнованно сказала она. — Они оставляли тебя на холодном полу, и от этого ты заболела рахитом.
— Больше ничего не помню, — схитрила я, увидев, как встревожилась мать.
Мне исполнилось три года, а я все еще не умела ходить, у меня, по словам матери, из-за плохого ухода был рахит.
Когда мать начала работать на фабрике в Норчёпинге, она обратилась к детскому врачу, доктору Л., который и вылечил меня. Моя тетка говорила, что мать два года недоедала, — все уходило на лечение.
— Сколько было возни с этой девчонкой, — ворчала тетка, — а нужно было просто заговорить ее у знахаря, как других детей.
Как раз такой знахарь жил около Кварсебу.
Доктор Л., видно, так заинтересовался моей болезнью, что даже взял меня к себе домой и продержал три недели. А ведь не часто врач с большой практикой так внимательно относится к незаконному ребенку фабричной работницы. Мало того, когда в это самое время у матери началась нервная лихорадка, доктор устроил меня в Мамрский приют, недалеко от Норчёпинга.
Мне было тогда около четырех лет. Я совсем не помню ни доктора, ни соленых ванн, которыми меня лечили, ни вкусной пищи, ни рыбьего жира. Помню только, что в приюте меня били каждый день за то, что я ругалась. И чем больше они меня били, тем больше я кричала и бранилась самыми скверными словами, какие только слышала от извозчиков и хулиганов.
В приюте хорошо кормили, и порядок там был образцовый. Но однажды в полдень мне не дали каши с вареньем, потому что за столом я давила ногтем хлебные крошки точно так, как щелкала блох женщина, у которой я раньше жила.
За это меня поставили в угол у изразцовой печки, и я стояла с ремнем на шее и смотрела, как другие дети уплетают чудесную кашу с вареньем. Все это время я так отчаянно бранилась, что им пришлось унести меня из комнаты. А доктору на другой день сказали, что больше не хотят держать меня в приюте, и он снова взял меня в город.
Я никогда не говорила матери, что помню об этом, я боялась, как бы она не подумала, будто я помню гораздо больше. На моих глазах взрослые совершали немало всяких поступков, и я уже смутно догадывалась, что мать не хочет, чтобы я помнила слишком много, даже если это ее и не касалось. Но я убеждена, что не превратилась бы в «побитый морозом цветок», узнав часть ее случайных грехов.
Выйдя замуж за отчима, мать попала в удивительную семью.
Новые родственники называли себя «состоятельными» и строили из себя благородных или, как они выражались, «образованных». Быть «образованными» значило сидеть на зеленой траве, жевать бутерброды и котлеты, запивать все это пивом и водкой и распевать «Как здесь божественно прекрасно».
Родственники, не имевшие состояния, считались пропащими, «паршивыми овцами». Мой отчим и был как раз «паршивой овцой», и вся родня вздохнула с облегчением, когда он женился на матери.
Читать дальше