— О, сударыня... — вскричал я.
— Не надо благодарить, — прервала она меня. — Теперь это лишь новая неосторожность, а неосторожностей надо во что бы то ни стало избегать. Может быть, сегодня нам еще удастся поговорить.
— Нет, сударыня, — сказал я, — я от вас не отойду, пока вы не скажете, что любите меня.
— Вы требуете подобного признания здесь, в эту минуту! Значит, вы не представляете себе истинной его цены. Исполните мою волю, и прекратим разговор, над содержанием которого, весьма вероятно, многие уже ломают голову.
Я, хотя и против воли, подчинился. Я был опьянен своей победой и, потеряв интерес к карточной игре, погрузился в приятные мысли об ожидавших меня радостях. Я сел так, чтобы все время видеть госпожу де Люрсе. Я не сводил с нее глаз; она тоже то и дело бросала на меня взоры, исполненные любви и неги. Наконец-то гордая красавица, никогда — по ее словам — не знавшая любви, вздыхает по мне и сама в этом признается! И я — единственный, кто заслужил эту честь! Я восторжествовал над добродетелью! Да что: я восторжествовал над Платоном! Да, над Платоном: плохо разбираясь в этих материях, я все же понимал, что если в дальнейшем и зайдет речь об его учении, то в урезанном виде; а урезать Платона — значит разбить его наголову.
Между тем у госпожи де Люрсе еще оставалось немало средств против моих чар, если бы она захотела ими воспользоваться. Во-первых, неприступная суровость, которой она до сих пор добровольно держалась; хотя сама по себе эта суровость была напускной, она все же налагала узду на желания самой госпожи де Люрсе; во-вторых — стыд, не позволявший ей уступить слишком быстро, да еще господину, который сам никогда ни о чем не догадывается и предоставляет ей всю тягостную сторону первого шага; затем — боязнь нескромности с моей стороны: а ведь если наш роман станет достоянием гласности, она предстанет в крайне смешном свете, особенно после громких публичных заявлений о своем отвращении к подобным слабостям; наконец, само женское кокетство, из склонности к коему ей приятнее было разжигать мою страсть, чем удовлетворить ее; думаю даже, что ее внезапные переходы от крайней холодности к приливам любви объяснялись кокетством более, чем какими-либо иными побуждениями.
Ведь когда вы покорили сердце истинно добродетельной женщины, а она отдала вам его по доброй воле, больше нет почвы для борьбы. Истинное чувство не допускает ни хитростей, к каким прибегают кокетки, ни напускной суровости фальшивой добродетели, столь недоступной на вид. Добродетельная женщина равно искренна и тогда, когда противится нашим домогательствам, и тогда, когда уступает им. Она сдается, потому что больше не может сопротивляться. Нередко победы, делающие нам весьма мало чести, достигаются с наибольшей затратой усилий. Лицемерие подчас щепетильней самой добродетели.
Хотя госпожа де Люрсе, как мне казалось, поборола, наконец, свои предрассудки, я все же опасался столь свойственных ей смен настроения и предпочитал не давать ей времени на размышления. Я был уверен, что особа столь строгой морали непременно должна стать жертвой жестоких угрызений совести. Чем блистательней казался мне мой триумф, тем сильней я страшился внезапных помех. Я покорил недоступное женское сердце; есть ли на свете подвиг завидней? Эта мысль пьянила меня сильней, чем все прелести госпожи де Люрсе; позднее, поразмыслив об этом первом моем опыте, я убедился, что для женщины важнее польстить нашему самолюбию, чем тронуть наше сердце.
Однако, размышляя о последних словах госпожи де Люрсе, я все больше убеждался, что она намерена одарить меня счастьем в полной мере. Вскоре она вновь подошла ко мне и, поддерживая общий разговор, сумела сделать мне множество нежных признаний. Она вложила в эти речи всю живость своего ума и всю любовь сердца. Я втайне изумлялся тому, как красит женщину любовь; я не мог определить, в чем именно заключалась непостижимая перемена, так преобразившая весь облик госпожи де Люрсе. Поминутно подавляемые, и тем еще более волновавшие меня порывы страсти; украдкой бросаемые взгляды, заметные лишь мне одному, — все, все подарила она мне, все пообещала. За ужином, усадив меня рядом с собой, она видела лишь меня одного и, несмотря на окружающих, сумела дать мне понять, что я один занимаю ее мысли. Все это лишь усугубляло мою природную застенчивость.
На речи ее я отвечал дурацкой улыбкой или, что было ничуть не лучше, бессвязным лепетом, столь же мало говорившим о моем уме. Но веди я себя еще хоть во сто раз глупей, я нисколько не уронил бы себя в ее мнении. Моя молчаливость, мои промахи, мой отупелый вид — все это были для нее неопровержимые доказательства владевшей мною любви; никогда я не видел в ее глазах столько нежности, как тогда, когда произносил какую-нибудь совершенно абсурдную тираду, и не одной ей случалось впасть в подобное заблуждение. Нередко женщины обожают нас именно за нелепость поведения; правда, лишь в том случае, если могут льстить себя мыслью, что причина их — наша любовь.
Читать дальше