«Волю», отчетливо полемичную по отношению к традиционному роману, конечно, естественнее рассматривать в одном ряду с идеологическими романами поколения 98 года, но и этого определения недостаточно. Ведь здесь нет испытания идеи или идеей, ибо нет выбора — непременного условия романов Унамуно. Суть как раз в неспособности избрать — себя ли, судьбу, мысль. Да и идеи (здесь критик прав) так расплывчаты и разнородны, что не могут удержать на себе роман; авторское же отношение к ним нередко иронично. Это какая-то ненастоящая философия; обращенная в быт, в словоговорение и в итоге подменившая собой жизнь, она чревата не только жизненным крахом, но и «упадком разума» — таков конечный диагноз автора. Но поначалу игра кажется привлекательной и не вызывает протеста у читателя, а героев затягивает. Может быть потому, что философствование, как и ирония, — непременный атрибут эссеистики, особенно дорогой сердцу всякой книжной натуры. Так обнаруживается вторая жанрообразующая составляющая «Воли» — эссе, причем равнозначимая собственно романной. Наверное, только «Воля» — один из первых и наиболее чистых опытов в экспериментальном жанре — полностью отвечает определению «роман-эссе», строго удерживая равновесие: не сбиваясь ни на эссеизацию романа, ни на беллетризацию эссе.
Традиционно романная линия «Воли», история любви Хустины и Асорина, словно бы и не нужна в повествовании, где кипят идеологические страсти. Здесь всякий и каждый по любому поводу разражается монологом, донесенным до нас во всех подробностях, и только влюбленные не говорят ни слова. Мы ничего не знаем об этой любви, хотя даже рушится она на наших глазах — прилюдно, в екланской церкви, бессловесно и бесслезно, в день предательства — Святой четверг. Автор не отступает от своих правил. Ни пояснений, ни осуждений, ни оправданий — только безжалостный монтаж: пока над Хустиной совершают обряд пострижения, Асорин внемлет речам Учителя о жизни членистоногих… Крах этой беспомощной, призрачной любви («бесполой», по злому определению критика) стоит Хустине жизни. Но не только предательство Асорина губит Хустину, не только чужая воля ведет ее в монастырь. Есть какой-то всеобщий, едва угадываемый закон, по которому обречены и Хустина, и Асорин, и Юсте, — закон духовной энтропии, итоговая формула «Воли».
Следующий роман Мартинес Руис назвал именем уже знакомого героя — «Антонио Асорин». Это более камерный и подробный портрет героя с тем же панорамирующим вторым планом — испанским захолустьем, — и тоже в окружении наставников и друзей. Но эти люди, в отличие от героя, нам не знакомы, и судьба его среди них складывается иначе. «Не ждите от романа, — предупреждает автор, — необычайных событий: не будет ни измен, ни погонь, ни убийств». Будет обыденность: провинциальная жизнь, болезни и смерти близких, честолюбивые порывы и апатия, странствия и встреча с той, кого мог бы полюбить и почти полюбил… Не столько духовный, сколько душевный мир раскрывается в «Антонио Асорине», и потому книге отозвался новый круг читателей. Хуан Рамон Хименес писал: «Эта книга глубоко тронула меня тоской и усталостью, растворенными в каждом ее слове. И я родился в таком же сумрачном, печальном городке, спящем мертвым сном. И в мои кости въелась та же злополучная испанская тоска. Не потому ли, дочитав книгу, — что было, то было! — я бросился к окну и раздернул шторы навстречу солнцу. Мне хотелось выбежать из дому, закричать, податься куда глаза глядят, съесть изрядный кусок мяса…»
«Антонио Асорин» — не продолжение «Воли» и не дополнительный эпизод к ней, а еще одна жизнь. На сей раз автор расстается с Асорином в Мадриде, в начале его журналистской карьеры, но с тем же ощущением духовной опустошенности. Две части трилогии — и два равноправных варианта судьбы, не схожие ни в чем, кроме краха.
Ни «Воля», ни второй роман не принесли Мартинесу Руису писательской славы, но журналистская его известность становилась все прочнее. Однако ею он был обязан уже не столько своим театральным хроникам, сколько серии статеек под общим названием «Бредни захудалого философа». Точнее говоря, самому этому философу, которого вскоре спутали с автором, тем более, что сходство имелось. Философ, по всякому поводу делившийся с читателями своими «бреднями», тоже был снобом и щеголем, имел слабость к корриде и хорошему табаку, носил с собой не молитвенник, а томик Ларры, с любого места цитировал Монтеня, Вольтера и Стерна и был столь же убийственно саркастичен, как сам Мартинес Руис. Три атрибута захудалого философа — серебряная табакерка, монокль и красный зонтик запомнились надолго. И если точно известно, что монокль у Мартинеса Руиса имелся, а табакерки не было, то спор о зонтике бушует до сих пор. На мемориальной выставке зонтик занимал целую витрину, однако табличка честно свидетельствовала, что сделан он по случаю юбилея. Одни современники-долгожители уверяют, что видели Мартинеса Руиса с красным зонтиком, другие доказывают, что зонт был, но не красный, третьи полагают, что если зонта и не было, его следовало выдумать. И среди споров как-то затерялось свидетельство брата писателя: он уверяет, что дома, в чулане, ему попадался ободранный культовый зонтик красного цвета — под такими умирающим носили святые дары. Видимо, попадался он и Хосе Мартинесу Руису, поразив воображение и своим плачевным видом, и назначением. Он как нельзя лучше подходил к его черному костюму похоронного фасона, но был воспринят как пощечина общественному вкусу всеми, и в первую очередь служителями церкви.
Читать дальше