Сану почудилось, будто раскаленная игла пронзила его мозг. Печатный станок громыхал под руками, он оторопело глядел на него. А перед глазами стоял как живой вроде и позабытый уже давешний солдат — коренастый, чуть сгорбленный; с заросшего щетиной лица хмуро глядели из-под кустистых бровей глубоко запавшие глаза. Волосатые, точно звериные лапы, руки его тянулись навстречу смеющемуся ребенку; губы, торчавшие меж бородой и усами, целовали ручонки, лобик, щечки и ножки малыша, потом прильнули к торчавшему между ножек стручочку… Он представил себе далекий туманный вечер, когда «гнусный гиббон» — такой же, как и сам он, любящий отец — целует в последний раз своего сына и, повернувшись, уходит прочь…
На глаза его навернулись слезы, он нахмурился, вздохнул тяжело и спросил самого себя: «Что, если это и был мой «гнусный гиббон»? Впрочем, его все равно — рано или поздно — убьет тоска, раскаянье и горе».
1945
Минь чувствовал, что холод становится нестерпимым. Он сунул ладони под мышки и уселся в углу. Но ни поза эта, ни перемена места не помогли — через минуту стужа снова впилась в него.
Комната, где он маялся, ожидая приема, была пуста и просторна. Пестрел цементный пол, разрисованный под цветную плитку. У гладких бетонных стен не стояло никакой мебели — вообще ничего. В дверь шириной с ворота общинного дома рвался, свистя, ветер; и чудилось, будто ветер этот виден на глаз — серый и угрюмый. Еще одна, внутренняя, дверь вела в другую комнату, тоже зиявшую пустотой. А за нею виднелось огромное помещение, посреди которого молча столпились канцелярские столы. Предвечерний свет — он пробивался сюда сквозь пожелтевшие стекла в скособоченной раме окна — был расплывчат и мутноват.
В тишине, обступившей Миня, отчетливо слышался каждый удар его сердца. Казалось, если он тотчас не изловчится, не предпримет что-то, его задержат и опять упекут за решетку. Со второго этажа или из-за распахнутой двери канцелярии вот-вот прозвучит голос, окликающий Миня, потом тот же голос вызовет конвой… И снова тюремная камера… Пытки… Концлагерь… В голове у него все смешалось и пошло кругом. Побелевшие глаза едва различали стены. Вдруг в комнату вплыло нечто неясное, белесое, как клубящийся над тающим льдом пар. Потом возникло человечье лицо. Безмолвное, серое. Острый взгляд мимоходом впился в Миня, злая ухмылка скривила губы. «Тао!.. Секретарь по особо важным делам!..»
Палач… На его совести кровь тысяч и тысяч людей… Которое поколение революционеров редеет… Сам он никогда не повысит голоса, не выйдет из себя; пестрый галстук его под воротом шелковой рубашки не съедет на сторону, складки на белоснежных брюках всегда безупречны, шнурки дорогих черных туфель на каучуке стянуты красивым узлом.
Сосланный сюда под надзор полиции, Минь ни разу не был у него на допросе. Но, мельком увидев его и отвесив ему поклон, Минь ощущал потом всюду его присутствие — шел ли по улице, читал ли книгу, болтал ли с кем-то или укладывался спать, он то и дело содрогался в тревожном ознобе. Да и мог ли он знать, сколько глаз следят за каждым его шагом, сколько ушей ловят каждое слово. Когда-нибудь и он предстанет перед господином секретарем по особо важным делам в личном его кабинете, увидит его ледяные глаза и кривую усмешку, услышит вопросы, заданные тихим невозмутимым голосом. А дальше начнутся опять — привычной уже чередой — издевательства, пытки и муки; и снова он будет умирать и возвращаться к жизни под бьющими по темени, по вискам и локтям резиновыми дубинками… подвешенный вниз головой и исходящий кровью, хлещущей изо рта, из ноздрей, из ушей, из глазниц — отовсюду… обмотанный вокруг горла и в паху оголенным проводом, корчащийся под током и струями льющейся в ноздри воды… Это длится час за часом. День за днем. Месяц за месяцем. Пока он не сдастся, не откроет — без утайки — всего, о чем спрашивал тихий невозмутимый голос. Или — пока не умрет!
И когда видения омрачали его рассудок, он снова и снова с горечью вспоминал разговоры друзей:
— Сколько подпольных групп накрыл и уничтожил этот Тао в Намдине!..
— Да уж, там не то что в Хайфоне или Куангиене! Оглянуться не успеешь — схватят, а не ровен час и к стенке поставят…
— Пускай в Куангиене тебе и «рулет» [40] «Рулет» — так заключенные называли пытку, при которой конечности туго стягивались сухой веревкой; потом веревку пропитывали водой, она затягивалась еще сильнее, прерывая кровообращение; конечности багровели и набухали, напоминая мясной рулет.
соорудят, и «несушку»! [41] «Несушка» — название пытки, во время которой тяжкими побоями человека заставляли исторгнуть всю съеденную пищу.
Пусть в Хайфоне к бывшим политическим подпускают «ищеек», а там — провалы, суды — и головы летят на плахах! Нигде нет такого страха, как в Намдине. Мосье Тао великий мастак: нет ни одной заводской смены, ни артели грузчиков, нет такой улицы, где б не сидели его люди. Есть они среди учителей и школьного начальства, в правлениях благотворительных обществ и спортклубов, меж городских тузов и даже французских патеров. Отец опасается сына, жена — мужа, брат — брата. Хозяева приглядывают за рабочими, начальство — за служащими: кому прибавку пожалуют, кому премиальные; купцу подкинут монополию на ходкий товар, интеллигента обласкают, поднесут «сувенир» подороже. Сколько строчится доносов, сколько разогнано организаций — легальных и законопослушных…
Читать дальше